![]() |
Солнце закатилось за горизонт, и черная ночь опустилась над Неаполем. На знакомой нам улице, вокруг костра собрались ее обитатели.
Давайте прислушаемся к звукам гитары и мандолины, посмотрим на танцующую молодежь и насладимся неаполитанскими песнями. Потом переведем взгляд поближе к огню и увидим сидящего грустного Павла. Чуть поодаль заметим Роситу, прислонившуюся к стене, как, будто охраняющую Павла от притязаний своих подруг. Такую вот мы обнаружим картину, которая, впрочем, характерна для любого южного и приморского города. Только не всегда в этих городках мы можем наблюдать грустное лицо молодого иностранца, приехавшего за своей мечтой… Вдруг взорвалась хлопушка, кинутая каким-то молодым шутником, в костер и из темноты, из-за фонтана огненных брызг, как волшебник появился разгоряченный Витторио: - Узнал, - плюхаясь рядом с Павлом, выдохнул он, - Тото поет в Милане. Я даже купил тебе билет. Правда, деньги пришлось одолжить, - и скромно потупив глаза, добавил: - Но ты, надеюсь, мне их вернешь? Павел улыбнулся и, неожиданно, по-медвежьи, обнял его. Да так, что Витторио ойкнул от боли. Окончательно смутившись, Павел достал деньги и прямо пачкой протянул их Витторио. Витторио отсчитал стоимость билета, а, остальные вернул. - Нет, нет! – запротестовал он, увидев, что Павел снова протягивает ему деньги, – С друзей Тото я денег не беру. Поезд завтра, а сегодня переночуешь у Роситы. - Только без глупостей, - сказал он, но уже обратившись к Росите, - Помни, что это друг Тото и мой. - Очень нужно, - буркнула в ответ Росита, сверкнув, однако, своими темными, как ночь, огромными глазами. *** Настало утро следующего дня, прошло еще четыре часа, и Павел, после бурного прощания со своими новыми друзьями, расположился в вагоне третьего класса, следующего из Неаполя в Милан и прицепленного к поезду, идущего в том же направлении. Теперь рекомендую взять карту Италии и внимательно посмотреть на нее. Конечно, лучше было бы самому побывать там, но, сами понимаете, что я сделать это смогу, только после опубликования этой повести и получения гонорара. Во втором, исправленном варианте вы прочитаете эту главу с подробным описанием видов из окна и - со скоростью, идущего поезда. Итак, паровоз, дав три победных гудка, тронулся в путь. Сначала медленно, а потом быстрее стали мелькать предместья города, который по тем временам был довольно большим и насчитывал около полумиллиона жителей. Туризм тогда был не так развит как сегодня, поэтому количеством аристократов и богемы из России, а они любили эти места, в общей статистике можно пренебречь. Примерно восемьсот километров между этими городами. Вдоль моря, на север до Генуи – шестьсот и оттуда на северо-восток – еще двести. В наши дни – это восемь часов в пути, но, тогда, ехать надо было почти сутки. Я бы сам с удовольствие проехал, потому как - это почти вся Италия. Южнее Неаполя только конец «сапога» и остров Сицилия. Павел любовался пейзажами из окна свего вагона, а Карузо, действительно выступал в театре Ля Скала. Но, когда Павел приехал в Милан, Карузо уже был по дороге в Рим. Что поделаешь? Вся Италия мечтала послушать великого тенора. Карузо подъезжал к Риму, а Павел брел по туманным улицам Милана и думал как бы доехать до столицы. Денег на билет не хватало, даже на еду их было мало. Медленной скоростью, на попутных подводах, очень долго юноша добирался до Рима, а Карузо уже выступал в Пармском театре Роджино. И снова путешествие с артистами бродячего цирка, приютившего Павла. Вечерами, у костра он пел им грустные русские песни. В Парме Павел узнал, что Карузо уже в Болонье. Желание встретиться с Карузо было так велико, что Павел пешком дошел до Болоньи. Можно долго рассказывать о злоключениях Павла и повествование это будет длинным и очень печальным. А, вот если представить все это в виде кинофильма? Я представил и предлагаю это сделать читателю. Давайте посмотрим на экран: В театре Ля Скала, Карузо поет арию Рудольфа из оперы «Богема». По туманным улицам Милана, под галереей Пассажа, мимо ярких витрин магазинов, идет Павел. Вот он выходит на площадь Пьяццо дель Скаля. Экран, как бы раскалывается пополам, оставляя Павла с правой стороны. На левой половине возникает карта с Римом в центре. В театре Констанция Карузо поет партию де Грие из оперы «Манон». В правой стороне экрана возникает дорога, по которой, на попутной подводе едет Павел. Он пересекает границу, разделяющую экран и въезжает через ворота Порто Салярия в Рим. В правой стороне экрана снова появляется карта. Но теперь уже в центре ее город Парма. В Пармском театре Роджино, Карузо поет в опере «Тоска». В левой части экрана снова возникает дорога, по которой медленно ползут вагончики бродячего цирка. В одном из них едет Павел. Они медленно въезжают на одну из площадей Пармы. А в левой части экрана, появляется карта с городом Болонья в центре. В болонском театре Коммунале, Карузо поет в опере «Ирис». И снова в правой части экрана появляется дорога. По которой, уже пешком, бредет усталый Павел. Он входит на площадь с падающими башнями. Экран тухнет. Нарастает грохот поезда. Мелькают вагоны. И, вот, словно подхваченная стремительным движением, камера панорамирует за ними. И мы видим на ступеньках одного из вагонов согнувшуюся фигуру. Это Павел. *** Это Павел, потерявший всякую надежду встретится с Карузо, едет в Неаполь. Теперь, ему предстояло найти способ вернуться домой, в родную Одессу. Денег совсем не осталось, а «Диана», которая доставила его в Италию, уже пришвартована к причалу родного порта. Поезд, постепенно замедлив ход, остановился и Павел, усталый и голодный, в потрепанной одежде, с маленьким узелком в руках, вышел на привокзальную площадь. Узкие улочки Неаполя паутиной расходились во всех направлениях, и они были так похожи друг на друга, что пойдя по одной из них, будешь думать, что идешь по той, которой нужно. Он, по наитию, свернул на ту, которая, как ему казалось, напоминала улицу, где он встретился с Витторио и с Роситой и не ошибся. Прохожий, у которого он спросил, где живут его друзья, немного подумав, повернулся и закричал на всю улицу: - Витторио! - Совсем, как на Молдаванке, - подумал Павел и, тут же увидел Роситу, появившуюся на пороге своего дома. Девушка долго и пристально стала всматриваться, не узнавая в похудевшем и черном, то ли от загара, то ли от усталости, юноше, того Павла, которого она провожала два месяца назад в Милан. Наконец, узнав, она призывно помахала рукой: - Пабло? Это ты? Заходи в дом. Павел поблагодарил прохожего и направился к Росите. Та, посторонившись, пропустила его и скрылась за ним в дверях. Комната, куда вошел Павел, видимо, раньше служила помещением для небольшой лавки. Справа у двери на высокой подставке стоял медный таз–умывальник. Дальше в углу – широкая кровать, завешенная балдахином из дешевой саржи. Рядом с кроватью - старый, местами уже облупившийся комод, на котором была установлена статуя Мадонны. Простой стол, покрытый пестрой скатертью, старое потускневшее зеркало, несколько стульев и что-то подобие буфета, завершали меблировку. На чисто побеленных стенах висели две дешевые картины на библейские темы и гитара, перевязанная ярким бантом. Росита налила из эмалированного кувшина воду в таз и положила на подставку кусок мыла. - Умойся, - сказала она, протягивая полотенце, - я пойду, поищу Витторио. Павел не заставил себя уговаривать. Как только Росита скрылась за дверью, сбросил с себя рубашку и стал с наслаждением плескаться. Растеревшись полотенцем, Павел оделся и стал рассматривать комнату. Подошел к кровати, постоял возле нее в раздумье, затем вернулся к столу. Сел и опустил голову. *** На плечо спящего Павла опустилась рука и слегка встряхнула, что бы разбудить. Павел вскочил, спросонья еще не понимая, где он находится и, что с ним происходит. Но увидев улыбающегося Витторио, снова опустился на стул. - Ну, как? – спросил Витторио, - Вернулся путешественник? Павел молча кивнул головой. - Я обошел всю Италию, - сокрушенно ответил он, - но Карузо так и не встретил. Я гонялся за ним буквально по следам, но… , - и Павел развел руками. - Пока ты гонялся за Тото по Италии, - хлопнув Павла по плечу, - он уплыл за океан. - Как? – удивленно воскликнул Павел. - А ты разве не знаешь? – не менее удивилась Росита, - сегодня же весь город провожал Тото. - Вот так история! – расхохотался Витторио, - пока ты здесь спал, Тото улизнул от тебя в Америку. И видя растерянное лицо Павла, добавил: - Ну, так что ты собираешься делать? - Не знаю… - пробормотал, совсем убитый Павел,- наверное, вернусь домой в Одессу… - Ты плохой охотник, Пабло, - заговорил после паузы Витторио. - Ты знаешь, как охотятся на зайца? Павел отрицательно покачал головой. - Когда охотник поднимает зайца с лежанки, он не гонится за ним, как ты гонялся за Тото. Он стоит и ждет на месте. И сколько бы заяц не петлял, все равно вернется к своему дому. Если ты обязательно хочешь встретить Тото, то лучше всего, его ждать здесь, в Неаполе, а не гоняться за ним по свету. Павел промолчал. - Ладно, - решил Витторио, - ты, наверное, голоден. А на голодный желудок плохо думается. Росита, покорми нас. Девушка подала на стол большую миску дымящихся макарон. Поставила бутылку вина и какие-то приправы. - Ты, сначала хорошенько поешь, - успокаивал его Витторио, - а, потом мы что-нибудь придумаем. Он придвинул к Павлу тарелку. И, первый, с аппетитом начал есть… |
Перенесемся во времени немного вперед и вместе зайдем в посудомоечную ресторана «Ренц и Лючия» и снова увидим Витторио, с аппетитом уплетающего макароны. Рядом мы обнаружим Павла в клеенчатом фартуке, который с улыбкой смотрит на друга, моет посуду и одновременно что-то напевает.
- Странный ты парень, Пабло,- сказал Витторио, - даже когда работаешь, поешь. - А так лучше работа спорится. - Как? Как ты сказал? - Так, говорю, лучше работается. - А! промычал Витторио, набивая рот. Привлеченный голосом Павла, в посудомоечную влетел круглолицый как шарик, хозяин ресторана. Как все низкорослые люди, он страдал манией величия, и, к тому же, обладал прескверным характером. Считая себя, владельцем лучшего заведения в городе, он постоянно ко всем придирался и не терпел возражений. Вот и сейчас, увидев Витторио, который уплетал макароны, вышел из себя. Круглое его лицо налилось кровью. - Чего тебе здесь надо, оборванец! – закричал он, - опять пришел жрать мои макароны и мешать моим работникам?! - Я отдал ему свой обед, - попытался заступиться за Витторио Павел. - Свой! – завизжал хозяин, - А что у тебя своего? Фартук и тот мой. Ты еще не отработал того, съел у меня с этим бродягой. Вместо того, чтобы мыть посуду, ты целый день дерешь глотку… - Э, сеньор, вы ничего не понимаете в пении… - начал было Витторио. - Ах, так! – воскликнул хозяин и, издеваясь, начал раскланиваться перед Павлом, - Извините меня невежду, сеньор артист. Мыть посуду для такой знаменитости, слишком грязная работа. Я постараюсь найти кого-нибудь попроще. А вы идите, услаждайте своим голосом благородную публику. Вон! – взревел он, не в силах сдержать свой гнев. - Да не орите вы так, сеньор, - притворно испугался Витторио, - не то чего доброго, раздуетесь как жаба и лопнете! У хозяина перехватило дыхание. - Да я… тебя… - не, найдя больше слов, кинулся на Витторио с кулаками. Но между ними вырос, с побледневшим от гнева лицом, Павел. Молча сгреб хозяина, оторвал его от земли и швырнул в лохань с грязной посудой. Так же молча, снял с себя фартук и швырнул ему в лицо. Хозяин, как жук-плывун, барахтаясь в лохани и разбрызгивая грязную воду, изрыгал на голову Павла и Витторио самые страшные проклятия. В ответ, от Витторио, ему неслась, не менее темпераментное: - Ты, жалкая каракатица! Ты еще пожалеешь, когда узнаешь, кого выгнал… Павел не дал ему договорить и, обхватив его за плечи, потащил к дверям… *** Павел внешне спокойно принял этот удар судьбы, а Витторио не как не мог успокоиться. Он весь кипел и с непосредственностью неаполитанца продолжал, обращаясь к уже не слышавшему его хозяину ресторана: - Ты еще услышишь о нас, надутый индюк! Словам Витторио суждено было сбыться раньше, чем он предполагал… Павел пересек набережную и, спустившись к морю, присел на песок. - Прости, Пабло, - положив руку на плечо другу, проговорил он. - За что? - Ты из-за меня потерял работу. - Пустое!.. – отмахнулся Павел, - Все равно я бы скоро ушел от этого жирного осла. И он прошел к морю, лег, вытянулся на песке, заложив руки за голову. Витторио расположился рядом. Недалеко от них горел костер. В ожидании ужина, рыбаки живописно раскинулись вокруг него. Кто лежал на песке, дав отдых натруженному телу, кто потягивал дешевое вино прямо из бутылки, а кто бренчал на гитаре, тихо напевая. - Эй, парень, не терзай мой слух, - не выдержал Витторио, - Для того, что бы петь, надо уметь петь! А ты скрипишь как несмазанный блок. - Спой лучше, если можешь, а мы послушаем, - миролюбиво ответил рыбак. - Вы хотите услышать настоящий голос? – спросил Витторио. - Давай, давай, хвастун! Послушаем, - подзадоривали его рыбаки. - Ах, так! – вспыхнул Витторио, - Сейчас вы услышите, как поют. Вы услышите такое, что забудете свой ужин. Спорю на бутылку вина, которую еще не успели вылакать. А, ну-ка, дай гитару! Витторио забрал гитару и, опустившись рядом с Павлом, приготовился аккомпанировать. - Не надо, Витторио… - начал, было, Павел. Петь сейчас ему совсем не хотелось. - Ты должен петь. Ты обязательно должен спеть. Или ты хочешь, чтобы нас посчитали хвастунами!? - Ну, хорошо, хорошо, - согласился Павел. - Так, что ты будешь? – спросил Витторио. - Помнишь нашу русскую, которая тебе понравилась? - А эту, - и тронув струны, Витторио начал аккордом вступление. Павел глубоко вздохнул, набирая полные легкие соленого морского воздуха и, запел: - Я встретил вас, и все былое в остывшем сердце ожило… С каждой музыкальной фразой голос Павла креп. Он пел, не замечая, что на набережной останавливаются прохожие и экипажи, что бы послушать чудесную песню, исполняемую юношей на красивом, но непонятном языке. Не заметил он, что почти у самых его ног, сунулась в песок лодка. Рыбаки бесшумно спустили парус и замерли, слушая певца. Затихли, зачарованные чудным голосом и рыбаки у костра. Но Павел ничего этого не видел. Песня унесла его на своих крыльях далеко, далеко за море… … Ему казалось, что стоит на берегу, а у его ног плещется родное Черное море, что замерли прохожие, замерли, прижавшись тесно друг к другу, влюбленные парочки в приморском парке, замерли даже корабли в порту, слушая его пение. -… И тот же миг очарования и та ж в душе моей любовь. Павел закончил петь и стоял все еще зачарованный своим видением. А все вокруг молчали, не решаясь вспугнуть впечатление от песни, которая, казалось, продолжала звенеть в воздухе. И вдруг, тишину на набережной разорвали аплодисменты и крики «Браво». Павел стряхнул с себя грезы и застенчиво улыбнулся. - Послушайте, ребята, - раздался голос, - Если хотите заработать несколько лир, то спойте для сидящих на террасе ресторана. Сеньоры очень просят спеть для них. - А я что говорил? - принял это предложение как должное Витторио. - Я же сказал, что эта каракатица еще услышит нас! Идем, Пабло. - Держи, парень, - сказал Павлу рыбак, протягивая ему бутылку вина, - Ты честно заработал ее. И если захочешь, то можешь получить и другую. Стоит тебе пойти и спеть нам еще. - Очень мы нуждаемся в твоем вине. Держи свою гитару. Мы пойдем петь под настоящий оркестр в ресторане «Мерамаре», - бросил рыбаку Витторио и, подхватив слегка упирающегося Павла, потащил его на набережную. На террасе, куда вошли юноши, сидело несколько хорошо одетых господ. В углу на небольшом возвышении отдыхал оркестр. Один из посетителей ресторана поднялся и поманил Павла и Витторио. - Послушай, сынок, это пел у моря? – спросил он у Павла. - Его зовут Пабло, сеньор, - затараторил Витторио, не давая Павлу открыть рта, - Да, это он пел. - Ты пел песню, которую я никогда не слышал. И пел ее не по-итальянски? Не так ли? – спросил господин. - Мой друг иностранец, - снова затараторил Витторио, - Он русский, из города Одесса. - А, что твой друг не умеет говорить по-итальянски? - Нет, почему же, - остановив жестом Витторио, заговорил Павел, - Уже немного научился. - Спой для меня, сынок, - попросил господин. - Конечно, сеньор, всего несколько лир… - снова встрял Витторио, но Павел сердито дернул его за рукав. - Пожалуйста, сеньор, что бы вы хотели? – сказал Павел и укоризненно посмотрел на Витторио. Тот не поняв смущения Павла, недоуменно пожал плечами. - Что угодно. Только, если тебе не трудно, по-итальянски, - сказал господин и, откинувшись в кресле, приготовился слушать. Павел, потупившись, подумал минуту, потом поднял голову, сказал: - Я вам спою «О, мое солнце». Немного помолчал, чтобы успокоиться и, запел. Оркестранты разобрали инструменты и осторожно подхватили мелодию. Голос Павла, сливаясь со звуками оркестра, набрал силу и зазвучал в прозрачном неаполитанском воздухе… *** Напрасно хозяин ресторана «Ренц и Лючия» выбегал навстречу своим постоянным клиентам, пытаясь пригласить их к себе. Но они, поклонившись в ответ на его приветствие, останавливали свои экипажи у веранды «Мерамаре». - Вы знаете, - шептал на ухо господину, Витторио, - Его слушал сам Карузо. - Вот даже как? – он приподнял одну бровь, не то, удивившись, не то не поверив. - Святая, правда, - с жаром продолжал Витторио, - Он дал ему свою визитную карточку и велел приехать в Неаполь к нему учиться, а сам, смылся за океан… А, Павел все пел, не замечая, что веранда переполнена и его голос, как магнит, притягивает все новых и новых посетителей. Зато в ресторане «Ренц и Лючия» - пусто. Хозяин ресторана, хватив от злости тарелкой об пол и, простонал, воздев руки к небу: - Если эти голодранцы будут драть горло в «Мерамаре», то я через неделю вылечу в трубу, - и, схватившись рукой за сердце, рухнул в кресло. *** Павел закончил петь, и ресторан взорвался аплодисментами. Смущенно раскланявшись, он подошел к господину. Тот пристально посмотрел на Павла и спросил: - Это правда, сынок, что ты пел для Карузо? - Да, - вздохнул Павел, - Он дал мне свою карточку и пригласил приехать к нему в Италию. Но я его так и не нашел, он уехал в Америку. - И что ты собираешься делать теперь? - Не знаю, сеньор, наверное, вернусь домой в Одессу. - Меня зовут Жозеффе Маттуччи, но ты можешь просто дядюшка Пепе. А хотел бы ты попасть в Америку и повидать Карузо? - Конечно, но… - … Но нет денег на дорогу.… Но есть дядюшка Пепе. Он довезет тебя до Америки и даже поможет там заработать на жизнь. Я собираю труппу для гастролей и, если ты пожелаешь поехать со мной, то найдешь меня в кафе «Цветов» по улице Муничинье… *** Судьба, которая неблагосклонно отнеслась к Павлу, неожиданно повернулась к нему лицом и появилась надежда встретиться со своим кумиром. Юноша испытывал радость и в тоже время мысли о скором расставании с друзьями, жгли его сердце. Наступил день отплытия в Америку. Хлопоты по сбору труппы дядюшки Пепе остались позади и вот уже в комнате Роситы, за столом сидят трое: девушка, Витторио и Павел. Нехитрый прощальный ужин подошел к завершению. Витторио крутит в руках стакан с вином, Павел рассеянно ковыряет вилкой в тарелке, Росита, подперев голову руками, молча, смотрит на Павла. Прощальная минута, когда многое хочется сказать, а слова замирают в горле и никак не могут вырваться наружу, затянулась, кажется, до вечности. Нужно сказать что-то главное важное, но никто из троих не может это сделать. Томительная, гнетущая тишина повисла в воздухе. Наконец, Витторио встал и, подняв стакан, сказал: - Ну, последний, Пабло. За твою удачу. И помни, что в Неаполе у тебя есть друзья. Они всегда тебе будут рады, - и они, по-русски, со звоном сдвинули стаканы. - Ладно, пора,- пряча от Павла глаза, как-то сразу охрипшим голосом, проговорил Витторио, - Давай прощайся с Росистой, а я тебя провожу. Павел растерянно затоптался на месте… И, тогда, Росита, нервно покусывая губы, сама медленно двинулась к Павлу. Подойдя к нему вплотную, она порывисто обхватила его руками за шею и припала к его губам в долгом поцелуе. Потом, оттолкнув от себя Павла, она яростно закатила ему несколько пощечин. - Подлец, подлец, подлец! – со слезами выкрикивала Росита, вкладывая в эти удары боль неразделенной любви и свои несбывшиеся надежды. И не сдерживая больше рыданий, бросилась на кровать. Окончательно растерявшийся Павел, только и сумел пробормотать: - Что с ней? - Ладно, пошли! – подтолкнул его Витторио. - Кретин, она же тебя любит, - и, подхватив чемоданчик Павла, первым шагнул к двери. |
К кафе «Мичиган», расположенном на одной из центральных улиц Чикаго, подъехал автомобиль, из которого вышли трое. Двое мужчин и одна женщина. Я представлю их вам и начну с девушки стройной красивой блондинки лет двадцати пяти по имени Дженни Флинн - примадонны чикагского театра. Один из мужчин - директор того же театра - Майкл Хеудж и третий – Энрико Карузо.
Сделав жест рукой, как бы предлагая Дженни и Карузо пройти в кафе, мистер Хеудж произнес: - Это здесь. Карузо предложил Дженни руку и направился в кафе. Но, вдруг его внимание привлекла афиша. Подойдя к рекламному щиту, Карузо стал читать вслух: - Итальянская труппа Маттучи. Состав… - Нас интересует только один, - сказал Хеудж, ткнув тростью в то место афиши, где крупно было написано: «Известный итальянский певец – Пабло Бончи». Они собрались уже отойти от афиши, когда в глаза Карузо бросилась следующая завершающая надпись: «Дирекция предупреждает, что бы никому из господ артистов не давали в долг, так как она за них платить не будет». - Узнаю земляков, - произнес, расхохотавшись, Карузо направляясь в кафе, - Неаполитанец – везде Неаполитанец. В большом зале с эстрадой и кабинами, наподобие театральных лож, отделенных от общего зала небольшими барьерами и драпировками собралась разномастная публика. В ложах сидели кто побогаче и в основном мужчины. Женщин было маловато. Если зал во время представления вел себя свободно, то в ложах царила почти аристократическая чо*****сть. Хотя их тоже не шокировали фривольные сцены с эстрады и довольно плоские шутки из зала. Одну из таких лож заняли Мистер Хеудж, Дженни Флинн и Карузо. Энрико Карузо сел спиной к залу. А на сцене… На сцене не очень сложная декорация: веранда кабачка на диком западе. На сцену выходит ковбой в шляпе и клетчатой рубахе с ярким платком, повязанным на шее. На поясе болтается кольт. Ковбой насвистывает веселую песенку, направляясь в кабачок. Распахивается дверь салуна, оттуда выбегает растрепанная молодая женщина и бросается к ковбою. Ковбой: - В чем дело, красавица, а? Женщина, показывая на появившегося в дверях здорового детину: - Этот нахал хочет, что бы я, за шесть долларов, пошла с ним в номер! Ковбой молниеносно выхватывает кольт и разряжает его в верзилу: - Так будет со всяким, кто будет сбивать цену! Зал отзывается хохотом, свистом и улюлюканьем. - Зачем рисковать карманом и здоровьем. К вашим услугам заведение сестер Иверли «Дом всех наций». Безопасно для здоровья и цены умеренные. Зал снова разражается хохотом. Дженни от этой «остроты» покоробило. Карузо поморщился. И, лишь, Хеудж невозмутим. Стараясь сгладить впечатление от этой непристойности, Карузо сказал: - Ни как не могу привыкнуть к этой чертовой рекламе. Особенно когда подают ее таким способом. - Реклама – болезнь Америки, - Хеудж достал из кармана газету и, полистав ее, остановился на одном объявлении: - Вот, читаю – «Жена моя Анна-Мария Спинион, заблудилась или была выкрадена из моего дома. Обещаю свернуть шею тому, кто приведет ее обратно, - тут он сделал паузу и повторил, – Кто приведет ее обратно. Что касается кредита, то каждый может отпустить ей в долг. Впрочем, так как я не плачу своих собственных долгов, то маловероятно, что бы я стал платить по обязательствам жены». - Вот это истинная любовь к жене, - рассмеялся Карузо. - А, что скажет, наша милая Дженни? - Обычная реклама. Чем пошлее она написана, тем больше на нее обращают внимание. У нас рекламируют все, от новейшего изобретения, автомобиля и, кончая заведением мадам Иверли. Надо иметь такую популярность как у вас, дорогой Энрико, что бы ни нуждаться в рекламе. - Ну, не скажите. Недавно я гастролировал в Алабаме. Из-за поломки кареты, мне пришлось заночевать на одной ферме. И когда я представился хозяину, он всплеснул руками и закричал: Жена, жена. Иди сюда скорее. К нам приехал сам Робинзон Крузо, о котором мы так любим читать. На этот раз рассмеялись Дженни и Хеудж. На сцене танцовщицы, закончив исполнять канкан, раскланялись и на сцену вышел конферансье и проглатывая что-то на ходу и, объявил: - Известный певец из Италии, Пабло Бончи. Исполняется неаполитанская песня - Солнышко мое! - Ага! – воскликнул Хеудж, - Вот, кажется и тот самый гвоздь программы, о котором я вам говорил. Дирижер взмахнул рукой и оркестр начал вступление. При первых же звуках голоса, Карузо насторожился, поднял руку, как бы предупреждая спутников, что бы ни мешали и, весь превратился вслух. Брови Карузо сошлись, лицо выразило сосредоточенное желание что-то вспомнить. Но, вот губы его тронула легкая улыбка, морщинки на его лице расправились, и он удовлетворенно откинулся на стуле. Поманив пальцем официанта, прошептал ему на ухо несколько слов. Официант поклонился и поспешил к сцене. - Дорогой мистер Хеудж, вы не ошиблись. И я рад порекомендовать достойного партнера вашей очаровательной мисс Дженни, - с поклоном сказал Карузо, - Немного шлифовки и этот бриллиант заблестит. - Я рад, - в ответ поклонился Хеудж. - А, что вы скажете, мисс? - Ну, если рекомендуете вы, - улыбнулась Дженни, - То возражений быть не может. А Павел закончил петь. Под грохот аплодисментов и свист, спрыгнул в зал и, сопровождаемый официантом направился к столику Карузо. Подойдя, он вежливо поклонился. - Я узнал вас по голосу. Помните, вы пели мне в Одессе? Я Энрико Карузо. Павел побледнел и медленно опустился на, подставленный официантом, стул и, уронив голову на стол, зарыдал. - Ну, ну! Сейчас же перестаньте, - смущенно похлопал его по спине Карузо, - Что с вами? - Извините, - сквозь слезы проговорил Павел, - Я искал вас по всему свету целых три года… *** Павел еще трижды выходил на сцену, и его пение каждый раз проникало в сердца зрителей, затрагивая самые нежные струны их душ. Заворожено слушала Павла Дженни, с интересом следил за юношей Хеудж, постоянно внося в свою записную книжку какие-то пометки, Карузо слушал Павла и его глаза говорили, что он вспоминает самого себя, начинающего свою творческую карьеру в предместьях Неаполя. Потом вся компания переехала в театр, где в кабинете Хеуджа, Павел рассказал свои злоключения. - Да, мой друг, твоя жизнь достойна романа, - попыхивая сигарой, сказал Карузо. - Печального романа, - добавила Дженни, вытирая платочком набежавшие слезы. - Но с хорошим концом, - Карузо продолжил: - Я скоро уезжаю в турне по Европе и не могу сейчас взять тебя с собой. Но оставляю тебя в надежных руках. Мистер Хеудж займется твоим образованием, а очаровательная мисс Дженни – твоим воспитанием. - Как вы смотрите на это, друзья? Дженни слегка покраснела, а Хеудж, оторвавшись от кофе, закивал головой в знак согласия и, обращаясь к Павлу, спросил: - У вас с Маттучи контракт? - Нет, я получаю поразово. - Тогда все в порядке. Считайте себя с завтрашнего дня артистом нашего театра. И, посмотрев на часы, поправился: - Вернее - с сегодняшнего, - он протянул руку к календарю и оторвал листок, который, как осенний лист медленно, кружась, опустился на пол. *** Листки календаря, отсчитывая дни, падают один за другим. Можно на этом фоне, как в кино, рассказать, что Павел трудолюбиво пел гаммы и ставил свой голос, но подробно - не будем. Только - штрихами: юноша начинает приобщаться к театральной жизни, участвуя в постановках сначала в группе статистов, потом – в хоре, поет в доме Дженни романсы и разучивает в театре арию Хозе. И вот уже Павел и Дженни поют дуэтом. И наконец, мы видим афишу, на которой написано: Опера Кармен В роли Кармен – Дженни Флинн. В роли Хозе – Пабло Бончи.продолжение следует |
Особенности мужской любвиЕгор Ченкин
. . . Лебедь был на прежнем месте, в затоне: кружил и медленно плавал, перелистывая огромными черными лапами, в черной пленке перепонок – видны были в чистой воде, – задевая белым крупным телом камыши. Он был страшен: дикий взгляд, лохматые перья, ненормальная – поверх одинокой воды – белизна; так, наверное бы, выглядел умалишенный, если бы речь могла идти о человеке. Матвей смотрел на него не приближаясь. Было ветрено, промозглый сиверко ворошил затылок; Матвей надвинул капюшон и кинул лебедю хлеба, выкорчевав из края буханки пяток крупных кусков. Лебедь молчал, но на хлеб посмотрел. Матвей стал снова рвать мякоть – уже чаще, выкручивая из хлеба ноздреватую плоть, погружая пальцы в податливую пшеничную свежесть, на бросок руки расставаясь с ней, точно арканя воздух хлебом. Лебедь вздохнул и всунул голову под крыло. Он не брал. Матвей бросал хлеб горстями: злой на себя и на лебедя, и снова злой на себя, он бросал и плакал – каким-то засором поперек груди; не лицом, не глазами, но только предсердием; «ешь дурак», твердил Матвей, «ешь, убийца», – кидал, отщипывая клочья от буханки; «ешь, гад, я спать из-за тебя не могу»……. Лебедь поглядывал на хлеб, как смотрят на голую сухую землю. Понимал, что это хлеб, что это спасение, кровь, жизнь, но не брал от Матвея. Он был голоден, дик; черные глаза влажнели изюмно, шишка на лбу наливалась: казалось, он был недоволен, по-человечьи недоволен. Матвей понимал его. Он понимал. – Может, несладко тебе?.. Хочешь печенья? Я принесу тебе печенья… Лебедь зашипел в ответ: Гн, гнн, Гн. Хлопнул крыльями, как мокрым холстом. Бичом воздуха рассек тишину. Откатив на Матвея тугую волну, вспыхнувшую ударом взметанного – в лицо – ветра. – Дурень, – сказал в сердцах Матвей и пошел прочь, ломая протекторами сапог шишки и сучья, проваливаясь в каверны между кочек, вывихивая стопы, угнетая сапогами сырую дернину. Егерь шел, кулаком горла давя слезы, глотая абразив забившегося вовнутрь камня… Чего терзаться… И – сколько можно. И что такое этот лебедь… 15 килограмм мяса и пуха – мяса жесткого как плоть застарелого гуся, и пуха нежного как губы любимой… Пух пухом, но оставалась шипучая глотка и удары клювом в его, Матвея, руки – наразмах удары, с ревностью и звериным отчаянием – когда Матвей пытался поднять из воды неостывшее тело лебедки, пробороздив мелководье двумя крепкими ручьями сапог. Лебедь ярился и лупил в него обухом клюва, шипел, раздувал крылья, обнажал веера маховых перьев, наскакивал на Матвея резко, лягушачьи. Его черные ласты неуклюже и глянцево шлепали, пупырились натяжным рельефом на перепонках. Он пах тиной, острым теплом и был бел как хлорный порошок. Ужасно крупный, с кавказского пса. … Дернул леший Матвея прийти, месяц назад, с осмотром в этот затон, – глухой угол, русло заболоченной старицы, с выходом на сырой луг, с плешивым леском по краям; камыши и топь, кувшинки, жирно переплетенные илом, кружева ряски и скопище головастиков: без батога не пройти – под сапогами чавкала зеленая жижа, подошвы вязли по щиколоть; глаз мылился от ровности сизого воздуха: одномерная голубизна – небо, вода, – и столь же одномерная листва; и только два белых живых пятна, из зарослей рогоза с хлопками вынырнув, вдруг оживили картину. Лебеди. Двое; шипуны. Из птичьей колонии, на днях прилетевшей на острова гнездоваться... Самец был крупный, молодой – пятилеток, не меньше; она – молодая и мелкая, едва вылупившаяся к жизни, года три-четыре от силы, – дитя дитем, восковицы плоские совсем, рыжеватый хохол на темени, еще не сменившийся белым – должно быть, первый год брака, зелень отношений, самая гормональная новизна; Матвей сокрыл себя деревцем и молча смотрел, боясь лишний раз чавкнуть подошвой, боясь напугать, не рискуя показать лицо из-за ствола слишком. Смола вязла к пальцам, он отирал ее о кору. Лебеди расплескивали воду телами, щипались нежно, упивались друг другом. Небось там, на югах, у них все и сладилось; и, видно, под ласковым солнцем, отец пас ее на воде, в числе других дочерей, а этот подплыл ближе, наблюдая, – близ нее погогатывали какие-то юнцы, холостяки, претенденты, с еще рябыми перьями по телу: гоношливое племя, нетерпеливцы, распаленные весенним гоном, едва отторгнутые собственными родителями во взрослую жизнь, ощутившие первое горячее течение в семенниках, отчасти даже красавцы, – а этот, сильный, подъезжал на хвосте, разрезая воду фрегатом крепкого тела, в полной силе, в самом соку; ее отец наблюдал со скепсисом, несколько дней, иногда бросками шеи его отгоняя. Дочь отдают лучшему и настырному, ну еще тому, конечно, кто ей глянется сам – известное правило стаи. Этот и глянулся, конечно. – Гланг, – сказал лебедь, намереваясь отплыть. Он просто сказал. А маленькая затрепетала. Они сблизили лица – так и хотелось сказать: «лица», – оплели молча шеи, продолжили ласки; Матвей смотрел молча – и что-то в поддых подступало, какая-то сладкая немочь; глупая теплота, род истомы? смешно говорить… Пятилеток нежил подругу сильнее, чем Матвей, сам, ласкал когда-либо женщину. Они токовали; опутывали шеи друг друга, расходились, выплескиваясь в воду грудьми; самец обмакивал в воду клюв, мажорил как мог: распахивал крылья и демонстрировал грудь – роскошный крепкий костяк, покачивал головою значительно, точно призывал: смотри на меня! оперение у него было – фейерверк белизны, белопенный взрыв, фонтан оснеженной пальмы, было на что посмотреть; где там мулен руж, где фоли бержер, какие их перья!.. Прелюдию он не затягивал. Да и она. Лебедка вытянула шею над водой, точно пригибаясь, обнажая чудесной белизны гузку с набухшим пятнышком клоаки, лебедь вскарабкался и подтопил ее в воду, клювом к шее прижался. Они спаривались, и самка издавала храп; Матвей отводил глаза на сторону, – сколько он видел случек животных; сколько заставал, на веку, дотошных актов кобелей и ярой любви жеребцов; сколько слушал кошачьего ора, гнусного, влажного, судорожного, точно гнойник давят кому-то, готовый схватится ночью за дробовик, и, вынув руку из-под шеи жены Натальи, идти стрелять с крыльца ноющих тварей; сколько раз наблюдал, как петух на дворе кур топчет, пьянея от похоти, волоча по земле крыло, лучась срамным глазом, впиваясь когтем в куриную спину, – а такого не видел Матвей – как человек любовь лебедь делал: осторожничал непомерно. Самец был хорош, чудо как хорош – крупный, мощный, шелковый; с кумачовым клювом, с черным нагаром восковиц, гладкий грудью и шеей; егерь смотрел, и руки его, вперед мысли, cовершали с ружьем какие-то действия: медленно, медленно, не обдумав еще, на инстинкте………. Лебеди распались, пятилеток соскользнул в воду, оправился; выпрямились оба, опустили клювы спокойно, удовлетворенно, чисто, кротко. Матвей расчехлил ружье: тремя короткими движениями, не делая шума, вскинул прицел, навел на самца, спусковой крючок отжал плавно и мягко, но самочка, ластясь, вдруг сунулась поперек – выстрел раздался, пятно крови выкрасило шею, «дура», чертыхнулся Матвей; лебедь вздрогнул и ошарашено крыльями встряхнул. – Дура, тебе же кладку делать, – выбранился егерь снова. Лебедь осатанел. Он поднырнул под самку, лобной шишкой поднимая ей шею; не мог поднять, зашипел, захрипел, заколошматил о воду сильными галсами крыльев, вспенивая ее, окатывая себя с ног до головы. – Уймись, дурень, – сказал Матвей приближаясь. Протянул руку, чтобы самку из мелководья поднять, получил клевок, как удар бердыша, в самую кисть, прикладом лебедя отогнал, поднял тяжелую и мокрую лебедку,"Уймись", – повторил жестко, избегая на птицу смотреть. Чуть дальше самку отнес, прочь от бесновавшегося самца, где было безопасно – там вынул холщовый мешок из ягдташа, завернул в него птицу, безвольным белым канатом шею сложив, – мокрый клюв ее по запястью скользнул, и капелька слизи из ноздревого отверстия отекла Матвею на руку. Кабы мог, глаза ей закрыл, но не смыкались глаза, да и недосуг было. Самец остался скулить, шипеть и хлопать крыльями у самой кромки затона. … Егерь шел к дому; мешок тянул руку, скручивал мускулы в узел… – что же сделал, как мог… не верил, что сам сделал это; хотелось зажмурить глаза, и выскрипеть челюстью, и ударить себя о приклад, – как мог: живую душу – такой красоты… Даже для дочки. И утешал себя, и клал себе в сердце отраву оправдания, что все во имя, и что дитя важнее лебедки – но что дитю, конечно, лучше не знать. Дочь родилась недоношенной, кило-двести весом, выхаживали в райцентре – Матвей тогда, едва увидел дочь первый раз близко, сфотографировал с ней рядом, на фланелевых пеленках, спичечный коробок. Сколько коробков тогда в ее рост помещалось: штук семь, не больше... Поздний ребенок; десять лет ждали – выжила чудом, при сельской-то медицине; так и росла, сродни чуду, у бабушки, матвеевой матери, на руках, пока та была жива. Наталья учительствовала, билась с хозяйством; он два десятка лет смотрел за лесом и озером: топтал костры, накрывал браконьеров, пьяный молодняк на пикниках урезонивал, снимал найденные капканы, подбирал стекло и жестянки как уборщик – егерьское ли дело? Но не мог мимо мусора пройти, – так жизнь по кругу шла, изо дня в день; только было радости у Матвея сегодня, что дочка – щербатый щененок с рыжей косой, с толстыми – теперь уже – щеками; с Матвеем была – лицо в лицо, тем гордился всегда. С нею душа отдыхала, когда слушал ее воркотню, бранил за двойки, глядел, как ловко танцует, – Анна Павлова? бросьте, сама Айседора Дункан… – да тискал ее подмышками: с замершим сердцем в макушку дыша. И какое сердце не дрогнет – на просьбу о платьице… Он шел, воображал Аленки, дочери, глаза, и знал уже, как заблистают они, когда увидит, чуть погодя, желанное балетное платье... И помнился крик ее как бубенец, когда она, в мае, распаренная от счастья, она примчалась со школы, и кинулась, прыгая, в его руки: – Папочка! меня везут осенью в райцентр... Мне сказали! Мой танец самый, самый лучший… Я буду как Анна Павлова – соло лебедя. Вот здесь па-де-буре… а вот так руки: смотри!! Матвей смотрел, кивал; глоталось что-то несвоевременно мокрое, и радовался он, и как классик говорил, "кручинился" тоже. Потому что ехать в Выборг дочке было не в чем. Наталья тогда ломала голову, какой для девочки делать костюм. В запасах был тюль, и было немного гипюра: с бабкиных залежей еще, тесьму и пайетки привезла подруга, ездившая в Выборг, на заказ вырвала, с боем, а вот перьев – не было совсем. Аленка ныла, просилась с отцом на острова – там гнездовались прилетевшие лебеди; мечтала насобирать пух и перо, чтобы поклеить "момент-кристаллом" на платье; отец сказал: позже, сейчас нельзя беспокоить, лебеди очень нервны, у них пойдут сейчас кладки, потом линька; после, после, Аленка, когда снимутся, тогда пойдем на острова и насобираем. Полный ягдташ насобираем, даже больше, и мамка платье тебе смастерит. – Пап, а когда они снимутся? – К середине октября… К середине было поздно. Хореографичка объявила вывоз детей тремя неделями раньше: десять дней поездки, ко дню учителя, что ли, Наталья ему рассказала. … Матвей принес лебедку в мешке, сунул в ледник, жене сказал вечером: – Аленке не показывай… Ощипай сама. Скажи: на островах пух насобирал. Мясо – в печь, на суп, в пирожки. Скажешь, двух уток поймал, отсюда мясо... Просушишь перо, потом Аленке на юбку нашей, на лиф тоже, чтоб самая красивая в Питере была, как мечтала… Как Анна Павлова. Сказал как отрезал, жене не глядя в глаза. Наталья его поняла – сама росла в деревне, человек села проще, терпимей; резать животных норма, нет лишних эмоций городских; не стала увещевать, что, мол, лебедь, жалко и прочее. Да и мужу перечить, в эту минуту – себе дороже. Молча кивнула. Матвея жгло, конечно, несколько дней, но вскоре и забыл, отпустило; а вспомнил только через месяц. Случилось мимо снова идти: по той тропе, что выходила к заболоченной гати и старице, к вязкой дернине, усаженной кочками и черничником, – за холмом виднелся уже выгиб затона, сырой, прокисший, пустынный, как вдруг, в гривах осоки, мелькнуло белое что-то. Своим глазам не поверил: вычехлил из сумки бинокль, от ремня выпростал, приложил глаза к окулярам. Так и есть. Это был тот, пятилеток. Один. Лебедь кружил в затоне, отталкиваясь веслами лап от воды – кружил там, где Матвей подстрелил самку. Он опрокидывал себя в воду, глубоко шею погружая: ловил речную мелочь, выныривал, стряхивал капли, снова нырял. Матвей не таился, шел к нему прямо – хотел согнать, чтоб тот шел к своим, на острова, не сходил здесь с ума, в одиночестве, выписывая телом больные круги……… Увидав вблизи егеря, самец зашипел, заворчал, с силой вытерхнул себя, в шутихе брызг, на склизлую полосу бережка, захлопал крыльями с неимоверной силой, выдувая грудь, нацеливая клюв Матвею в лицо. "Не подходи", – всем телом радировал, избивая с треском, крыльями, воздух. Договориться егерь не смог; дошло дело чуть-чуть не до драки. Матвей озлился, пнул камешек, в сердцах и ушел. И не появлялся там дней десять. … Октябрь зрел и нарастал; корову укрыли на зимовку в стойле, двух ярок с бараном тоже; на задах дома, в утепленном углу, зима была близко: запирала дыхание по утрам, ложилась в легкие ледяным двулистником холода. Снег оседал на воздух органзой белой трухи, чудесной искристой солнечной падалью, под вечер стаивал, испариной слез пропитывал землю. Матвей спал плохо… – мерещились, часто, изюмные и влажные глаза, черная шишка на лбу, паруса белых крыльев, петля шеи и толстая снежная гузка, – изюмы скатывались с Матвея, двумя упреками горечи; под утро пальцы рук немели и затекали, Матвей разминал их, сквозь дремоту массируя долго: он понимал, что отказывает сердце. Грех. Я сделал грех. Наталья давно ощипала самку, обшила дочери платье, вышло превосходно, – купель пуха, ласковый корсет, невиданная пачка; восторгу Аленки не было конца. Дочь уехала с учительницей на конкурс; платье, роскошь неземную, везла в натяжном пакете: с вешалкой, ручками, чтобы не измять; Матвей сам для этого случая смастерил. Из Выборга дочка звонила, взахлеб хвастала, как выступали, и как всем понравилось платье, а город скучный, в Петербурге лучше; и еще, как она в дороге простудилась. – Ну, слава богу, радуется дите. А после, Матвея к себе председатель в контору позвал, встряхнул руку; стопками скверного коньяка угощал. Сказал между прочим: – Ты ослабь там охрану, Матвей… Зело недовольны городские, говорят: портит им егерь охоту… – Есть сезон отстрела… У птиц выводки, и падает перо, нельзя их бить сейчас, – тот отвечал. – Я слышал краем: ты тут тоже птицу положил… Чай, лебедя? У дочки-то нарядец какой… Так что!.. какое уж тут «разрешение». Сглотнул Матвей, молча. Который раз проснулось желание бросить все, похерить, уехать в Выборг, – там сдавалась квартира родни, за ним, Матвеем записанная, да и Наталья намекала, что сохнет в глуши: учить стало некого, бабы не рожают. Семь или восемь детей в классе, и с каждым годом меньше. Да и дочку, понятно, нужно будет в город везти учиться… Только Матвеева работа держала их здесь – любил сызмальства реку, лес, любил страстно, знал окрестности до пяди, каждую ветку на просеке, каждую излучину речки, затоны, всякий холм, всякую морщинку оврага. Деревню грабили как могли: отстраивали дома, наворачивали участки, поставили новый сельмаг, вселили девочек сезонных, чужих, – одна, горластая, бойкая, быстро обзавелась мужиком; другая, тихая, красивая самая, с наперсток серебряный ростом, у себя, в пристройке, не принимала; парни косились, цокали языками, пытались вламываться даже, ночью, в сельмаг; кто-то из них сработал бутылкой по родничку, после чего рассудили, что девочка малохольная, на том все успокоились, вроде. Не та становилась деревня, грубее, расхристанней, денежней, вырождалась в коттеджный городок, придатком к реке, хозяйство вымирало; все это было Матвею не по нутру. Часовню, на месте ветхой, с помпой отстроили, пустили по верхам крыш деревянные кружева, купол остругали и выкроили по типу Кижей – красота эта пахла деньгами, а православием пахла все меньше и хуже… За бесценок скупили иконы, какие оставались еще в избах, в красных редких углах. Дьяконом служил молодой парень лет 25ти, которого Матвей знал с голоштанного детства, Ивашка, кроткий крепыш с рябоватым лицом; прабабка его вовсе была знахарка, травница, «ведьмачка»; какое уж тут православие. Раз, тогда еще мальца, – Матвей его вытащил из ямы-ловушки, на волка поставленной – тянул Ивашку скулящего, перепуганного и потного как мышь, мужественно сжимавшего колотившиеся зубы. Потом, когда на свет выпростал, выдохнул сам, огладил пацаненка и в макушку поцеловал. Нательный крест оловянный, вымотанный поверх мальчишьей рубахи, на нитке, щепотью на голую грудь обратно вложил. И ладонью прижал поверх сердца, висок охватив самыми пальцами. … Колония лебедей снялась с озера и стала на крыло в конце октября: горстями поднялись на воздух, осаждая крыльями тугие полотнища воздуха, исхлопывая маховыми перьями звеневшую воздушную реку. Поднявшись, нестройно вычертились в клин. Ушли красиво, сужая угол постепенно. Пятилеток остался сквозить по затону, как перст один, исчерчивать воду, окунываясь изредка за едой; он снился егерю, мутил морокой сознание, – в бреду он являлся с подругой, и та, живая, дрогла; ей не хватало перьев, плакала Матвею: гна-гна-гна, потом обрывала аленкино платье; это высасывало в егере силы... Матвей не спал ночь от ночи, скрипел, ворочался, будил вздохами Наталью, потом перешел спать в столовую на диван; там он трещал до рассвета матрацем, во сне охал, вздыхал протяжно, кашлял и плевал, просыпался наутро чумной и разбитый. В одну из ночей он встал и накапал кардиотоника. Утром Наталье сказал: – Свари мне кашки. С собой в термос положи… Овсянки с ячменем, покруче. – Каши?!.. Никогда не ел кашу, Матвеюшка… с чего ты вдруг. – Вот, захотел. Не стал входить в подробности дальше. … Лебедь стоял у края берега, опершись на черный веер лапы; другую ласту подтянув ближе к животу, он мерз, топорщил перья, цепенел, супил клюв и выглядел совсем умалишенно. Егеря как будто не узнал. Хлеб, кинутый третьего дня, лежал, слегка тронутый – или показалось Матвею?.. или прочая пернатая братия постаралась? – остальное было занесено снежком, белым дуновением его, едва обнажавшим землю. Печенье, егерем суленное накануне, лебедь трогать не стал; на кашу, теплую, сладкую, пальцами выцарапанную из термоса, обратил внимания не больше. Стоял и мерз, смурной, усталый, но живой – видимо, все еще поклевывал водоросли, коренья, может, не брезговал и улитками. У него шла предзимняя линька; обносившиеся перья – контурные и рулевые – сходили, нарастали свежие; перо, богатое прежде, лезло и падало клочьями; он был беспомощен, худ, подшерсток не блестел уже так яростно – под редким белым полуденным солнцем. Матвей протер очки, запотели; обтер от каши руку, слезились глаза: от снега, от резко выломившегося – из облаков – предноябрьского солнца, да еще от этого насупленного пятна – у самой кромки водоема. – Эй, – сказал он птице. Лебедь не отозвался. Матвей знал, что кликуны тоскуют, выкрикивая в голос, пока не лягут от голода, или сами себя не доведут до инфаркта. Шипунам – труднее; нет голоса, нечем тоску унимать, нечем из тела выбрасывать боль, отсюда беда; остается замыкаться, чернеть, цепенеть, доходить до агрессии и цепенеть снова: попеременно. – Что же ты не жрешь ничего, – сказал Матвей, покусывая медленно рот. Лебедь не ответил. Ударил лапами о воду, взбороздил гузкой тонкое зеркало глади, ушел вплавь, в траву и тростниковые стебли: красивый и белый как бриг. … Через неделю Матвей постучал в избу дьякона Ивашки. У того было чадно, коптилась плита, в чугунной сковороде толщиною в палец клокотало что-то грибное: дары прихожан, сам Иван по грибы не ходил, не по сану было, но подношения брал, почему нет, главное не брать деньгами; так он положил. Матвей сел на подкопченный табурет. Заломал шапку в обеих ладонях. С духом собрался. – Иван, я убил лебедя… Для дочки. Я не знал, что коли стрелять: так нужно двоих… Я думал, это все романтика Евгения Мартынова; мир душе его, добрый был человек... Второй лебедь, из пары, не полетел со своими. Хожу кормить его, да только он не ест – святым духом живет, поклевывает коренья. Пятый месяц уже. Я не сплю, сорвал себе сердце… Что мне делать, Иван? Как примириться с собой? Иван молчал, слушал. Помешивал варево ложкой, потом руки отер, фартук отвязал и на ручку холодильника навесил; сел тоже на табурет. – Я закурю, Матвей?.. – спросил его только. Егерь плечами пожал. Из комнат, в исподнем, выбрела девчонка, сонная, теплая, со сна пушистая как веточка вербы; увидала Матвея, ахнула, согнула себя пополам, пытаясь руками прикрыть голизну, убежала на спальную половину. Матвей изумился, узнав в ней ту самую девушку, новенькую, красавицу, из магазина. Ивашка бровью не повел. – Убить хочешь его?.. – спросил Иван закурив. – Откуда ты… – Я знаю. Я сам бы тоже так думал, – отвечал, сбивая пепел на подлампадник, старый, изъеденный окисью, от прабабки-травницы, видно, еще. – Покажи мне его. Матвей кивнул согласно. – Через два дня, – уточнил дьякон. – Через два?.. – Да. На убывающей луне. Пришли к затону через двое суток. – Он не жилец… – сказал Иван, едва взглянув. Лебедь сох; он плавал, ершистый, в узкой полынье, подламывая нежные паутины льда: полынья со дня на день должна была затянуться. На зиму озеро вымерзало... Самец согревал собою пленочный ледок, не давая ему сойтись под животом, стянуть обе лапы кольцом силы, выхода из которой не будет. Замерзшая вода – это смерть, не будет пищи: не добыть корешков и травы, не щелкнуть глотком клюва водного слизня. Его родина – была здесь, где легла в воду его мелкая подруга, где начался его новобрачный союз; затон был – место любви, последнее свидание их, как там ни крути. Иван смотрел молча. Лицо его было бледное, губы что-то шептали, он не видел Матвея. Камень давил на грудь егеря. «Может, нашепчет чего… Может, тот улетит», – без надежды думал Матвей. Иван не говорил с ним. Ни проповедей, ни утешений. Было тяжело. Молиться, ждать: тяжело… Матвей упер приклад в плечо, обтер рукою подбородок, прищурил глаз. Огладил ласково гашетку. Иван все шептал. «Возьму еще грех на себя. Добью», – подумал Матвей. Сердце билось тяжело и покорно, ударяя в горло и уши, разливаясь под кожей тяжелой краснотой духоты. Он выстрелил. Воздух сотрясло отраженным и умноженным боем, откатилось на сотни метров, ударило в небо, разрядом вспыхнуло, пронеслось серпантином звука и замерло, вымерло, истаяло в воздухе. – Вот так, ….. – сказал, едва плача, егерь. – Вот так. – Костяшками пальцев мазнул по скуле. Иван не переставал шептать. Лебедь летел тяжело, опадая, – летел низко, взлетал прочь от проклятого места: от могилы любви, летел, вспугнутый выстрелом, несуетно взмахивая крыльями. Он вспахивал ими воздух. Он поднимал себя к жизни. Как мог. Он мог… Те сотни метров, что он сумел преодолеть – не их ли Иван нашептал?.. – навсегда спасли Матвея, избавили от не-сна, от гнусного ноя под сердцем, прежде чем белое горячее тело, за деревьями скрывшись, поперхнулось высотой, тяжестью охнуло, надломлено сорвалось с винта и колом пошло в землю. |
ВеликАликямал Гасанзаде
Главной мечтой моего детства было иметь свой велосипед. Не то, чтобы у меня его никогда не было – лет с трех у меня был трехколесный агрегат, потом, с пяти до семи – целый трансформер: хочешь – на трех, не хочешь – сними третье колесо, смени раму – и катайся себе на двух, правда, из-за низкой посадки, на нем и не очень раскатаешься! Отношение родителей к моему велодетству было крайне отрицательное – жили мы в самом центре Баку, двор наш как трасса для увлекательного катания приедался быстро, и меня, как всякого нормального мальчишку, тянуло «на волю, в пампасы». Одного мальчика из соседнего блока в «пампасах» переехал самосвал, поэтому сегодня я родителей своих вполне понимаю – сам растил парня, и так же отказывал ему во «взрослом» велике. Но попробуй понять взрослых в семь лет, когда ты уверен, что именно с тобой ничего плохого приключиться не может – с самого рождения ты был защищен всеми небесными и земными ангелами, и самыми большими травмами были ободранная коленка и выдернутый молочный зуб! У некоторых пацанов во дворе были серьезные машины – «Школьник» для начинающих, «Орленок» - для подростков, «Украина» - для взрослых парней. Была еще «Ласточка» - велик для девчонок, у которого не было верхней перекладины на раме – по дворовой легенде, девчонки, сев на велики «мужской» конструкции, моментально теряли девственность. И был совсем уж пижонский спортивный «Турист» у сына старого композитора из второго блока. Раз в неделю он с грохотом погружал его в лифт, с грохотом же выгружал на первом этаже – и вся дворовая пацанва погружалась в болото тихой зависти. Кататься на «Туристе» он никому не давал, отмазываясь причинами от «сломаешь-поцарапаешь» до «папа не разрешает». Кроме вело-, дворовые ребята были подвержены и самокатомании. Свой первый самокат я сделал, под руководством соседа, из двух досок и трех подшипников. Второй, на двух подшипниках, сделал уже сам, полдня провозившись на нашей лоджии с пилой, стамеской, гвоздями, побив пальцы и измазавшись тавотом. Зато потом! Представляю, как действовал на нервы взрослому населению дома звук десятков подшипников, катящихся по асфальту – нас, потных и довольных затащить домой удавалось только под вечер. Техническое творчество транспортного профиля подвигло пацанов и на всякие новшества – на самокат крепились велосипедные фары, зеркала и звонки, правда, фары питались от батарейки - были такие квадратные - КБСЛ. Самокаты красили оставшейся от домашнего ремонта масляной краской, некоторые «продвинутые» лепили на стойку руля «Красотку из ГДР» - это были наклейки со всякими там Бригиттами и Кристинами, которые привозили с собой дембеля из ГСВГ и продавали озабоченным современной эстетикой соотечественникам - в кабине каждого грузовика они красовались на самом почетном месте – над головой водителя. Самокат - самокатом, но мечта прокатиться по нашему двору, а потом выехать на улицу и доехать до стадиона на своем «Школьнике» не оставляла меня ни днем, ни ночью. Эта прогулка даже снилась мне: вот я выезжаю со двора, хватаюсь рукой за едущий параллельно мне грузовик (таких смельчаков я видел много), он меня тащит, а все вокруг восхищаются моей смелостью, потом отпускаю его на свободу и уже сам кручу педали. И подъезжаю к стадиону, вокруг которого каждый день катаются ребята из велосекции - я их часто видел, проезжая в трамвае. Пристраиваюсь к ним - и побеждаю в гонке! А потом еду путешествовать по миру – он ведь такой большой и дружелюбный… Как Джанни Родари! После каждой безуспешной просьбы о покупке велика, я надолго обижался на родителей, учился хуже, но потом слегка забывал о мечте, и оценки исправлялись на привычные четверки и пятерки – каждый день был полон приключений: щенок в котельной, которого мы, тайком от родителей, кормили домашними котлетами, рытье траншеи под канализационную трубу диаметром в человеческий рост – в трубе, ждущей погребения, мы играли в «войну» и громко пели – она так необычно отражала звук! Потом я влюбился в Пегги Флеминг… Недалеко от нашего дома, в парке был «волшебный круг» - это я его так называл. На самом же деле это был просто круглый загончик, огороженный металлической сеткой, в котором можно было покататься на двухколесном велосипеде – напрокат. Десять кругов стоили десять копеек. На завтрак в школу мне давали двадцать. Вопрос задачи: сколько кругов после школы катался семилетний велофанатик? В первый раз я долго маячил у будки, пока старик-распорядитель не заметил мой хмурый взгляд, устремленный на мальчишек, наматывающих круги в загоне. Он подозвал меня: «Кататься хочешь? Деньги есть?». Двойное «Да» и вот я уже в седле! Правда, я не успел предупредить старика, что кататься хочу, но пока не умею. И, естественно, сразу грохнулся, запачкав школьные брюки и ободрав ладони. Распорядитель подбежал ко мне, поставил велик «на ноги». Я снова взгромоздился в седло, старик взялся рукой за руль и повел меня несколько метров. - «Сынок, смотри вперед, на колесо не смотри!»,- сказал он. И я поехал! Сначала коряво, виляя рулем, потом уверенней, к двадцатому кругу – уже просто нагло. Это была первая порция счастья в моей жизни. С того дня, в памяти моей часто оживает небритое лицо старика, который, шамкая беззубым ртом, говорит: «Смотри вперед, на колесо не смотри!», - как выяснилось по ходу жизни, эта рекомендация носит универсальный характер. Это как тактика и стратегия… А вчера мне опять приснился мой детский сон про велик… Пора бы уже и «Хаммеру» присниться! Или нет, ну его, этот «Хаммер»! Хорошо, хоть не гроб приснился… На подшипниках… |
Напополам или 1138 слов о воспитании детейАркан
Я зашел к Сереге по делу на пять минут. Ну на полчаса, не больше. В крайнем случае на час-полтора, от силы два. Просто так, поболтать за жизнь и выпить пива. Или водки. Или пива с водкой. Тем более у него жена с детишками в отъезде. Но Серегу постигла беда – к нему приехала погостить племянница, да не одна, а с сестрой, сыном и дочкой. Ну, сестра ладно, не страшно - повертелась перед зеркалом, набросала эскиз помадой, тушью, румянами и еще тем, чем они обычно себя разрисовывают, спрыснула себя духами и смылась. Гулять, наверное. Или по магазинам. И хорошо, мешать хоть не будет. А племянница с чадами уходить не собиралась, у них какие-то дела в городе, то ли экзамен, то ли собеседование. Хотя убей – не пойму, какое может быть собеседование с человеком, если ему всего шесть лет? Впрочем, пусть собеседуют на здоровье, их дела. Неудобство заключалось в том, что племянница готовилась к этому собеседованию. Вернее, готовила своих детишек. Не знаю, получалось ли у нее, но шума было много. Ну разве пиво пойдет в глотку при таком бедламе? Нет, не пойдет. Сидели мы с Серегой минут двадцать за столом, я вяло ковырял вилкой вчерашний оливье, а он остервенело чистил вяленую воблу. Четвертую. Три очищенных и нетронутых уже лежали на блюдце посреди стола. Говорить было решительно невозможно, да я бы даже и не смог перекричать вопли, что доносились из соседней комнаты. - Ну кто так пишет, кто пишет! – громогласно возмущался женский голос, - у тебя ж все кривое! Остолоп! Ты завтра это будешь показывать? Это?!!! Позорище… И как тебе совести хватает в глаза матери смотреть! А ну, пиши снова. И не вой! Нечего тут нюни распускать, ишь! Последовала секундная пауза тишины. А потом – снова. Ну кто так пишет! И – трах! Оплеуха. Потом – вторая. И в два голоса завыли, как пароходы на реке, детские голоса, протяжно, тягуче, мощно. Один совсем тоненький, как у прогулочного катера, другой с баском, посолиднее. Трехпалубный теплоход, не меньше. Или сухогруз. - Третий день так живу, - крикнул мне в ухо Серега, - еще два осталось. И для верности, чтоб я понял наверняка, показал пальцами знак Виктории, мол, два, а не три и не четыре. Я молча посочувствовал. Бесконечная пароходный рев сменил ноту на пол-тона пониже, истощился и затих. Я живо представил, как детишки, выдав первый вопль, набирают воздух, чтобы выдать следующий с новой силой. Грех было не воспользоваться секундной паузой. - Серега, - быстро спросил я, - а эта, твоя племянница, она пиво пьет? Договорить я не успел, слово «пьет» утонуло в слаженном дуэте, но Серега все понял. Он вообще умница – Серега. Вскоре племянница, звали ее Лена, потягивала «Невское светлое», с аппетитом закусывая чищеной воблой. Выбирала она только длинные кусочки спинки. Серега не возражал, он наслаждался тишиной. А я сидел с детишками в соседней комнате. Оказывается, надо было всего-навсего написать букву «А». А у Андрейки никак не получались косые палочки. Он со страхом, перемешанным с обидой, показывал листочки с корявой буквой, нарисованной зеленым карандашом. Ах, мамашка, разве ж он так научит писать, криком да побоями? - Хорошая у тебя буква получилась, Андрейка, - сказал я, - правильная. Он недоверчиво посмотрел на меня. И было видно, что страх постепенно таял в его широко раскрытых глазах. - Конечно, хорошо, - повторил я, - ведь я прочитал твою букву. Я ее узнал. Значит, ты написал правильно. Молодец! Андрейка повел плечом и уставился на листок. Сомнений, что написана именно буква «А» и у него не было. - Конечно, молодец, - продолжил я, - вот только косые линии у тебя получились не совсем прямыми. Давай мы с тобой сделаем так. Сначала возьмем правильно карандаш… Через четверть часа вернулся на кухню, налил себе пива и выхватил перед носом у Лены последнюю спинку воблы. Серега подмигнул мне, я подмигнул Сереге. И он достал из холодильника еще три банки «Невского». И мы с ним начали беседовать. За жизнь. Спустя полчаса, как только мы добрались до воров и взяточников, нас прервала Лена. Чего это, говорит, детишки примолкли, подозрительно это. На что я ответил, что ничего тут подозрительного нет, они пишут букву. Лена не поверила, Как это, говорит, пишут? Сами? Оба?! Ага, сами, и скоро принесут результат, ты сиди пока, отдыхай. Она встрепенулась, дернулась - хотела было пойти, проверить, но мы ее не пустили. Подождем, сказали, еще немного, интересно, что будет. Ждать пришлось совсем недолго. Дверь в прокуренную кухню вскоре отворилась и нам предстали Андрейка с Юлькой. Они гордо передали маме листки с буквой «А». Один листок – с зеленой, другой с синей. Все палочки были ровные. Относительно, конечно, но все же – ровные. Лена выронила вилку. - Серега, у тебя было пирожное, я видел, - сказал я. - Ага... - Выдай мальцам. Я обещал за хорошую работу. - Да с радостью! Он выудил из холодильника эклер на блюдечке и оправил детишек обратно в комнату, мол, тут накурено, там съедите, я вам сейчас принесу. Уговаривать детишек не пришлось – они мгновенно убежали с кухни в «свою» комнату. Серега, прихватив пирожное и нож, ушел вслед за ними, и через мгновение вернулся. Наливай, говорит, мы про аппетиты Америки не договорили. Я, разумеется, налил, по полной, в три бокала. А Лена подозрительно посмотрела на Серегу и спросила: - А где нож? Ты что, оставил им нож?! - Ага. - Они ж поранятся! - Ничего не будет, Андрейка уже большой. Да и нож не острый, только пирожные им и резать. - Ничего ты не понимаешь! Они ничего поделить не могут, всегда с криком. А тут еще нож! Передерутся. Поранятся! И Лена вскочила, готовая ринуться в комнату к детям. Но Серега положил ей тяжелую руку на плечо, усадил на стул: - Не передерутся, я им слово волшебное сказал. Слышишь – тихо? Подожди немного, имей терпение. Так что ты говоришь про Корею? Последние слова были обращены ко мне. И я поделился насчет Кореи. И только начал развивать мысль про их ракеты и наших конструкторов, как в кухню прошествовали Андрейка с Юлькой, чумазые, все мордочки в эклере, и довольные. Юлька несла пустое блюдце, Андрейка – грязный нож. Они торжественно сложили свою поклажу в мойку, сказали «спасибо» и удалились. Немую сцена прервала Лена: - Что ты им сказал? Почему они не поссорились? Почему вообще у них тишина? Запугал? - А они выглядели запуганными? – рассмеялся Серега, - А слово волшебное не скажу. Ты мать, ты должна знать. - Ну и не надо! Тоже мне, кудесник… – Вспылила неожиданно Лена, выстрельнула щелчком сигарету из пачки, прикурила и отвернулась к окну. Больше в тот вечер детишки нас не тревожили – они поиграли немного, и сами улеглись спать. А мы вволю потрепались и про Корею, и про Грузию, и про Украину, и про футбол, и про многое другое. Волшебные же слова Серега Лене так и не сказал. А я их и так знал. Чтоб дети не ссорились и всегда делились по справедливости, надо научить их простому правилу: «Один режет, другой выбирает». И все! Само собой, тот, кто режет, будет изо всех сил стараться делить ровно пополам. Потому что ему всегда достанется меньший кусок. А Лена тем вечером сделала собственный вывод. Она решила снова выйти замуж. |
МОРСКОЙ ВОЛЧОНОК
«Дорогой Бог, если ты есть, спаси мою душу, если она есть...» А. Шопенгауэр - ...Тогда они в порту Сянган стояли, он еще Гонконгом называется, - Сереженька показал иностранную этикетку "Captain Jin", - Вот, папка из "загранки" привез, я у него от бутылки отчекрыжил. Чо ему, там еще целый ящик. Класс молча завидовал Сереженьке. Как же, отец – капитан дальнего плавания, Сережка взахлеб рассказывал о морских портах, суднах, удалой жизни настоящих моряков, которые беспрекословно подчинялись его строгому и справедливому отцу. Каждый мечтал хоть одним глазком посмотреть на настоящего "морского волка". Правда, из-за постоянных и длительных "загранок" Сережин отец никогда не появлялся в школе, да и дома бывал один-два раза в год. А то и реже, если приходилось участвовать в "кругосветках". Поэтому в школе его никто не видел, даже директор. Жаль. И все же легче было увидеть самого капитана, нежели сдружиться с его сыном. - Сережа, почему ты сегодня не в школьной форме? – классная руководительница придержала Сереженьку за рукав. - Это и есть школьная форма, Марья Сергеевна. Польская. Отец в Риге купил и привез. В советских школах разрешается. А дешевку пусть другие носят, - Сереженька резко одернул рукав и зыркнул исподлобья. - А-а... Ну, если польская, тогда ладно, - Марья Сергеевна растерялась, - Сергей, а почему ты такой заносчивый? На каком основании ты решил, что можешь ставить себя выше всех? Я, например... - Ну-у, развели тут шторм в стакане! – Сереженька бесцеремонно шагнул в галдящий класс. Класс орал и бесился, с визгом кидался портфелями и "сменками", хмуро пялясь на Сережин костюм. На уроке географии первым к доске вызвали Сереженьку. Класс облегченно вздохнул. - Королевство Испания. Находится... - Сережа рассказывал о стране так, будто недавно вернулся из Мадрида и ему так надоели все эти сиесты-фиесты, апельсины, корриды, баски, паэльи, монисты и проч., - класс лежал на партах и молча рисовал похабных человечков. - А среди моряков Испания знаменита хересом "Amontiliado", - он достал из кармана винную этикетку и показал учительнице. - Сереженька, это уже лишнее, садись, пять, - учительница неловко поправила очки: - Ребята, если каждый из вас будет знать географию так же, как Сергей, то я с радостью напишу заявление об увольнении! А сейчас контрольная. Для всех, кроме Сергея... Нехотя поигрывая моряцкими ленточками "Atlantic Ocean Fleet", Сереженька не спеша подошел к своей парте. Класс молча и угрюмо косился на него, сопел и пыхтел, подглядывал в учебники, вырисовывая каракули в тетрадках. Склянками забленькал школьный звонок. Пока класс канючил отложить сдачу работ, Сережа уже выходил из школы. Он гордо шагал домой. Хотя скорее, он просто гордо шагал. Домой совсем не хотелось... Сегодня дома Сереженьке трижды повезло. Во-первых, не надо было ехать в чужой район, всегда приносящий одни неприятности. У соседей снизу была гулянка, и около мусоропровода выставили целых шесть пакетов с пустыми бутылками. Теперь Сереже не надо полдня бродить с тяжелыми сумками, дежурить около прохлаждающихся забулдыг и клянчить: "Дяденьки, не выбрасывайте пажалста!", уворачиваться от пинков бабок-конкуренток, рисковать попасться на глаза знакомым и стоять в очереди с алкашами в пункте приема стеклотары... Во-вторых, нашлась его любимая этикетка от виски "Lagavulin", которую он ювелирно соскреб в Арбатских переулках с обгаженных собаками осколков. Как-то мать, сходя с ума от ежеутреннего бадуна, выкинула коллекцию его этикеток в разбитое табуреткой окно. А эта "Lagavulin" чудом затерялась под шкафом. В-третьих, пока мать мыла полы в соседнем гастрономе, можно было тщательно и без спешки прогладить польскую школьную форму. Сереженька вспомнил, как этот солидный костюмчик прожигал ему всю кожу от шеи до пяток, когда он стащил его из магазина "Польская мода". Будто его натерли красным перцем. Казалось, что ворованный костюм было заметно на нем даже сквозь длинную куртку, в которую Сережа старательно кутался, со страхом переставляя непослушные ноги к выходу. Он поежился от острых воспоминаний и заботливо плюнул на утюг... Акимыч, спившийся приемщик из пункта вторсырья, по-отечески любил Сереженьку. Дед одобрительно кивал головой, принимая от мальца всегда чисто вымытые бутылки. - Слышь-ка, на-ка вот, - Акимыч протянул мальчику пустую пивную бутыль из расписной керамики, - сосед вернулся из загранки, пивцом угостил импортным, за то што я евоные кактусы поливал. Диковинная посудина, у тя такой точно нету. - Акимыч, а расскажи еще про твою "кругосветку"! Акимыч прищурился, потер рукой зеленеющий на шее якорь: - Слыхал, как меня из-за ентой татуировки в партию не взяли? - Да сто раз, Акимыч! Ты лучше про странствия, а? Пока ханыги с баулами не поперли! При мысли о смердящих ханыгах с вонючим тряпьем и прогорклыми бутылками Акимыч поморщился и матюкнулся. Однако мысль эта тут же утонула в нахлынувшем океане воспоминаний списанного в утиль моряка... - Зар-р-разы. Твой папка перед последней-то отсидкой шибко их гонял попьяни, троих даже прибил насмерть. Молодец... Ну да ладна, слушай. Тогда мы в порту Сянган стояли, он еще Гонконгом называется... |
ЖенитьбаГалина Золотаина 2
Мой мальчик переступил порог и сказал: « Я пришёл с женой». За его спиной стояла маленькая, чёрненькая, испуганная девочка. « Это Оля, я её люблю, - продолжил сын, солидно пропуская жену вперёд. - Ладно, раз жена, пусть проходит, -пролепетала я. Они прошли, сели на диван стали шептаться. Поглощённые друг другом, они вроде бы и не замечали меня. Мой маленький рыцарь, гардемарин, мушкетёр превратил меня из мамы в свекровь. - сынок, а как же футбол, у тебя ведь чемпионат мира на носу? – робко спросила я. - Ну и что, - беспечно отмахнулся от меня мой ребёнок. «Неужели это так и бывает – трах-бабах и женился?» – горестно думала я, разливая для молодых чай. Вскоре пришёл с работы отец. - У нас Алёша женился! – прямо с порога огорошила его я. -Что?! Как это – женился? - Вот так, привёл жену… Отец прошёл в зал, поздоровался, познакомился и уже на кухне успокоил меня: « Жена, как жена, нормальная жена!» Молодожёны попили чай, включили музыку и продолжали общаться друг с другом. Мы с отцом были, как два пустых места. А может, как одно… Я чуток всплакнула, раздумалась о будущем детей, заставляла себя привыкнуть к этому новому званию свекровь. Ближе к вечеру в дверь постучали. Я открыла. Передо мной стояла костлявая старуха, в клетчатом фартуке. - Наша-то не у вас? - Кто? - Да Вольга-то? - А, Оля? У нас, у нас, заходите! – я догадалась, что это одна из моих родственниц по линии снохи, похоже, бабушка. - Вольга, айда домой, колобкова корова! Оля выбежала в прихожую, не поднимая глаз, торопливо стала обувать туфельки. Алёша стоял тут же, возле трельяжа и глаза его медленно набухали слезами. Как только дверь захлопнулась, Алёша бросился на диван и громко заплакал. Это было горе. Большое мужское горе. Я села рядом с ним на диван и прижала его к себе. - Не плачь, не реви, мы что-нибудь придумаем. А пока – ведь у тебя чемпионат мира! Алёша вытер слёзы, надел спортивную форму, взял мяч и пошел на поле. - Вернись чемпионом! - крикнула я вдогонку сыну. Ведь в восемь лет стать чемпионом мира, может быть даже важнее, чем и жениться… |
Hародный институт семьи и бракаАлиби
- Дуся, Дуся… Он же тебя убьет.. -Убьет, Женечка, и правильно сделает. Я же ведьма. - Дуся, тебе уходить от него надо. Ты скоро совсем умом тронешься. Ребенка пожалей. - Он меня тогда топором, Женечка… Две молодые сельские учителки , лет по 26, сидели в кухонке у Жени глубокой декабрьской ночью. Отовсюду завывало.. Со стороны окна, заложенного подушками и ватниками – вьюгой, со стороны двери – Дуськиным в дупель пьяным мужем, деревенским киномехаником Вовкой Макухой. Вовка сипло выл под дверью, изредка нанося на нее не в полную силу удары топором. Спасаясь от мужа, Дуся в рваной сорочке с голожопой трехлетней дочкой на руках, металась по деревне, пока не пристроилась на завалинке под окном соседки. Голосить она боялась, да и не могла уже от перенесенных побоев, страха и холода. И только скребла стекло окошка, чем до полусмерти напугала Женькину дочку, та криком и подняла мать с постели. Дверь была заблокирована Вовкой с топором, поэтому пришлось отдирать бумагу с рамы и впускать страдалицу через окно, как птичку. Дуськину Людку Женя оттёрла водкой и, завернув в чистую простыню, пуховый платок и ватное одеяло, положила себе на кровать. Ее собственная дочка, успокоенная уверенными действиями матери, тоже уснула. Дуська сидела страшная, босая, с разбитым лицом. Умыться и переодеться она отказалась. Вовка снаружи оживился и стал не понарошку рубить дверь. Женя вышла в сенцы и со спокойной строгостью громко сказала: - Макуха, ты меня знаешь, я ведь выйду, и ты со своим топором будешь лететь до самого Ульмасова (сельский участковый). Иди подобру-поздорову, не смеши людей, не пугай моего ребенка. - Жень, скажи, Дуська у тебя? Я ведь ее, сyку, люблю.. А она куда-то ночь-полночь ушла. Поймаю бл@дь, зарублю. - Иди, Вовка, домой, проспись. Нет у меня Дуси. Ушла, наверное, от тебя, дурака пьяного, к свахе. Выспишься, сходишь за ней, поговорите… Позоришь ты ее. А она ведь учительница. В сенцы выскочила растрепанная Дуська и заполошно завизжала из-за Жениной спины: - Ааааааа, тварь! Скотина! Убить задумал?.. Я тебя посажу, сучий потрох! Вовка снаружи по-звериному взвыл, и дверь под его топором затрещала и взбрызнула россыпью щепок. - А пошли вы оба к ибени матери! – Женя откинула тяжелый крючок на двери, саданула крепким крестьянским кулачищем Вовку в харю, сбив его с ног. Вовка покатился с крылечка в снег, топор отлетел в сторону. Прямо на Вовку Женя вытолкнула визжащую Дуську, подняла топор и вернулась в избу. - За Людкой завтра придешь, Евдокия. Через год Дуся родила вторую девочку. Еще через три года Вовка умер, сломав себе шею, когда пьяным свалился с лесенки, неаккуратно выпав из своей кинобудки. Дуся расплылась, раздобрела и по-прежнему учила химии деревенских ребятишек, в домах которых частенько когда-то отсиживалась от пьяных погонь своего непутевого мужа. |
Бомж ПашаТемо Гочуа
А за окошком дождичек и бомж сидит на лавочке. Я его знаю. Его зовут Паша. Он совсем не алкоголик, и совсем не старый ободранный дед. Просто не совсем нормальный молодой человек лет тридцати, которому негде жить. Он подбирает на мусорке ломаные игрушки и выпрашивает конфеты и булочки в магазине. В общем, неплохой парень. Девушки его боятся - он к ним часто подходит знакомиться. Весь краснеет, запинается, буравит носом стоптанного ботинка землю и пытается потрогать девушкины красоты. Нельзя сказать, что Паша очень страшный - раз в неделю его отлавливают социальные службы, чтоб вымыть, причесать и одеть в почти чистое. Правда, он косоглазый и говорит непонятно. Ещё ему дают ручки, фломастеры и блокноты - продавать сердобольным прохожим. Он на остановках подходит к уютного вида женщинам: - А меня зовут Паааата, рутэтку хотэте? Мамы-папы нет, сиротка... Кое-кто покупает, но чаще всего вытаскивают из пакета булочку, сырок, а то и сосиску. Уж очень у него улыбка детская, не сдержаться. Иногда Пашу бьют. Чаще всего это местные алкоголики отбивают стеклотару. А он ни сдачи дать не может, ни закричать. Терпит, плачет. Потом сядет на лавочку, достанет из кармана какую-нибудь куколку и жалуется ей. Молодые мамаши, конечно, Пашу ненавидят: очень он любит яркие игрушки, всякие велосипеды и самокаты. И очень хочет играть. Его, конечно, матерят и выгоняют со двора. Мол, детям во вред его присутствие. А матерящаяся мама ребёнку, само собой, не во вред. Зимой Паша пропадает куда-то, наверное пристраивают в какой-нибудь пансионат, потому что весной он возвращается довольно упитанный и румяный. Грустно как-то стало смотреть, как он сидит под этой сыростью на мокрой лавке и катает по своей коленке маленькую машинку. Я пошёл на кухню, сделал два бльшущих бутерброда "со всем", налил горячего какао в большой бумажный стакан и, накинув курточку, вышел к подъезду. - Паш, кушать будешь? Паша улыбнулся и молча кивнул. - На, ешь, пока тёплое. Ты бы это, не сидел под дождём, зайди под крышу... - Дядя хоротый! "Хороший дядя" с чувством выполненного долга ушёл домой, налил себе пива, сделал бутеров, уселся на мягкий диван перед телевизором, накрыл колени тёплым пледом и до самой ночи сидел так и оправдывался: - Ну не могу же я его к себе позвать, честное слово... А под крышей, наверное, не так холодно. И дождь, наверное, скоро закончится... И он сытый по крайней мере... |
Цитата:
Ха, это еще мелочь! Моя дочь в прошлом году, в последний школьный день пошла на 5 минут погулять с подружкой, вернулась через 3 часа с цветами и брачным свидетельством! (Могу показать - храню!) Правда, уже 1 сентября сразу же после уроков развелись... А ей всего 11 было! |
Цитата:
Да уж, акселерация Про жизнь поэтов Листраткин Виталий Снизошло вдохновение. Сергей Львович грузно сел к столу, достал лист бумаги и придвинул ближе чернильницу. Он с утра пытался написать письмо своему брату, пыхтел трубкой и наглаживал устрашающего вида бакенбарды. Слог не удовлетворял Сергея Львовича и скомканные листы бумаги, один за другим погибали в жарко горящей пасти камина. «Милый брат мой! – бойко заскрипел он гусиным пером, - И пишу тебе письмо. Поздравляю с Рождеством и желаю тебе всего от господа бога. Нет у меня ни отца, ни маменьки, только ты у меня один остался». В кабинет вдруг вбежал худенький кудрявый мальчик. - Папа, я написал стихи! Сергей Львович скептически посмотрел на сына и взял протянутую тетрадку. - Стихи, говоришь? Он поплевал на пальцы и раскрыл сыновьи труды на середине. Листнул сначала вперед, потом назад. Улыбнулся, нахмурился, подумал, внимательно посмотрел на отрока. Наивные детские глаза ждали камментов. - Да, сыно… Изрядно ты наваял… - вздохнул Сергей Львович. - Вот скажи, ты, наверное, уже хочешь стать писателем, да? Мальчик кивнул. - И поди еще и поэтом? Мальчик закивал еще пуще. - Эх, сынок… Дитя допенициллинового периода… Ты думаешь, оно так все просто? Сел за стол, почесал в затылке и пожалте креатив? А ведь сколько сначала литературы перелопатить, изучить, как грицца, матчасть досконально. В народ сходить? А за террористов вступиццо, которые супротив государя? А при царском дворе попеариццо? На Кавказ в ссылку сгонять, не угодно? Что молчишь? Ты вот, в поэты метишь, а Соколовского, предтечу русского неоэмпириокритицизма читал ли? Мальчику стало стыдно. Он покраснел и опустил взор на дубовый паркет. - Эвон, целую тетрадку исписал, - укорил отец, быстро и ловко почесывая пузо. - И думаешь, что сразу писатель? Бумаги одной сколько извел… А ведь убыток-с! Мальчик загрустил. - Ты думаешь, легка жизнь поэта? – продолжал Сергей Львович. - Ну да, успех, шампанское… Еще и женишься на какой-нибудь лярве… Да вот хотя бы на Наташке Гончаровой, потом какая-нибудь глупая дуэль, и привет сосновое пальто… - Папа, но Дельвиг… - Дельвиг – осел, - авторитетно сказал Сергей Львович. – И ничего не смыслит в жизни. Бросай эти глупости, окончишь лицей, получишь чин и двигай по дипломатической лестнице… Дело верное. Зря, что ли я столько бабок плачу за твое обучение? Бедный мальчик со слезами на глазах и выбежал вон, оставив тетрадку отцу. Сергей Львович довольно улыбнулся и опять взялся за письмо. «Весьма благодарен тебе, — продолжал он скрипеть пером, — за присланного тобой гувернера. Для француза оказался человеком неглупым и образованным. Многому научил Сашеньку. А у меня к тебе слезная просьба. Употреби все свое влияние, чтобы устроить моего отрока в лицей, который в Царском Селе. Съезди с ним в Петербург. Надеюсь также, что займешь по-родственному средств на ученье Сашеньки. Я за тебя буду Богу молиться, а ты, если что не так, то секи отрока как Сидорову козу. Кланяюсь супруге. Остаюсь твой брат Сергей Пушкин». Запечатав письмо, Сергей Львович кликнул камердинера и поручил ему отправить послание по назначение. Приказал подать себе рюмку водки, он вновь открыл тетрадь, позабытую сыном Сашенькой. Вслух, с выражением, прочитал первое попавшееся стихотворение: Пастушка младая На рынок спешит И вдаль, припевая, Прилежно глядит. Корсетом покрыта Вся прелесть грудей, Под фартуком скрыта Приманка людей. - А хорошо излагает, шельмец! - заметил Сергей Львович. – Куда только Арина Родионовна смотрит? И бросил тетрадку в камин. |
Особенности мужской любвиЕгор Ченкин
. . . Лебедь был на прежнем месте, в затоне: кружил и медленно плавал, перелистывая огромными черными лапами, в черной пленке перепонок – видны были в чистой воде, – задевая белым крупным телом камыши. Он был страшен: дикий взгляд, лохматые перья, ненормальная – поверх одинокой воды – белизна; так, наверное бы, выглядел умалишенный, если бы речь могла идти о человеке. Матвей смотрел на него не приближаясь. Было ветрено, промозглый сиверко ворошил затылок; Матвей надвинул капюшон и кинул лебедю хлеба, выкорчевав из края буханки пяток крупных кусков. Лебедь молчал, но на хлеб посмотрел. Матвей стал снова рвать мякоть – уже чаще, выкручивая из хлеба ноздреватую плоть, погружая пальцы в податливую пшеничную свежесть, на бросок руки расставаясь с ней, точно арканя воздух хлебом. Лебедь вздохнул и всунул голову под крыло. Он не брал. Матвей бросал хлеб горстями: злой на себя и на лебедя, и снова злой на себя, он бросал и плакал – каким-то засором поперек груди; не лицом, не глазами, но только предсердием; «ешь дурак», твердил Матвей, «ешь, убийца», – кидал, отщипывая клочья от буханки; «ешь, гад, я спать из-за тебя не могу»……. Лебедь поглядывал на хлеб, как смотрят на голую сухую землю. Понимал, что это хлеб, что это спасение, кровь, жизнь, но не брал от Матвея. Он был голоден, дик; черные глаза влажнели изюмно, шишка на лбу наливалась: казалось, он был недоволен, по-человечьи недоволен. Матвей понимал его. Он понимал. – Может, несладко тебе?.. Хочешь печенья? Я принесу тебе печенья… Лебедь зашипел в ответ: Гн, гнн, Гн. Хлопнул крыльями, как мокрым холстом. Бичом воздуха рассек тишину. Откатив на Матвея тугую волну, вспыхнувшую ударом взметанного – в лицо – ветра. – Дурень, – сказал в сердцах Матвей и пошел прочь, ломая протекторами сапог шишки и сучья, проваливаясь в каверны между кочек, вывихивая стопы, угнетая сапогами сырую дернину. Егерь шел, кулаком горла давя слезы, глотая абразив забившегося вовнутрь камня… Чего терзаться… И – сколько можно. И что такое этот лебедь… 15 килограмм мяса и пуха – мяса жесткого как плоть застарелого гуся, и пуха нежного как губы любимой… Пух пухом, но оставалась шипучая глотка и удары клювом в его, Матвея, руки – наразмах удары, с ревностью и звериным отчаянием – когда Матвей пытался поднять из воды неостывшее тело лебедки, пробороздив мелководье двумя крепкими ручьями сапог. Лебедь ярился и лупил в него обухом клюва, шипел, раздувал крылья, обнажал веера маховых перьев, наскакивал на Матвея резко, лягушачьи. Его черные ласты неуклюже и глянцево шлепали, пупырились натяжным рельефом на перепонках. Он пах тиной, острым теплом и был бел как хлорный порошок. Ужасно крупный, с кавказского пса. … Дернул леший Матвея прийти, месяц назад, с осмотром в этот затон, – глухой угол, русло заболоченной старицы, с выходом на сырой луг, с плешивым леском по краям; камыши и топь, кувшинки, жирно переплетенные илом, кружева ряски и скопище головастиков: без батога не пройти – под сапогами чавкала зеленая жижа, подошвы вязли по щиколоть; глаз мылился от ровности сизого воздуха: одномерная голубизна – небо, вода, – и столь же одномерная листва; и только два белых живых пятна, из зарослей рогоза с хлопками вынырнув, вдруг оживили картину. Лебеди. Двое; шипуны. Из птичьей колонии, на днях прилетевшей на острова гнездоваться... Самец был крупный, молодой – пятилеток, не меньше; она – молодая и мелкая, едва вылупившаяся к жизни, года три-четыре от силы, – дитя дитем, восковицы плоские совсем, рыжеватый хохол на темени, еще не сменившийся белым – должно быть, первый год брака, зелень отношений, самая гормональная новизна; Матвей сокрыл себя деревцем и молча смотрел, боясь лишний раз чавкнуть подошвой, боясь напугать, не рискуя показать лицо из-за ствола слишком. Смола вязла к пальцам, он отирал ее о кору. Лебеди расплескивали воду телами, щипались нежно, упивались друг другом. Небось там, на югах, у них все и сладилось; и, видно, под ласковым солнцем, отец пас ее на воде, в числе других дочерей, а этот подплыл ближе, наблюдая, – близ нее погогатывали какие-то юнцы, холостяки, претенденты, с еще рябыми перьями по телу: гоношливое племя, нетерпеливцы, распаленные весенним гоном, едва отторгнутые собственными родителями во взрослую жизнь, ощутившие первое горячее течение в семенниках, отчасти даже красавцы, – а этот, сильный, подъезжал на хвосте, разрезая воду фрегатом крепкого тела, в полной силе, в самом соку; ее отец наблюдал со скепсисом, несколько дней, иногда бросками шеи его отгоняя. Дочь отдают лучшему и настырному, ну еще тому, конечно, кто ей глянется сам – известное правило стаи. Этот и глянулся, конечно. – Гланг, – сказал лебедь, намереваясь отплыть. Он просто сказал. А маленькая затрепетала. Они сблизили лица – так и хотелось сказать: «лица», – оплели молча шеи, продолжили ласки; Матвей смотрел молча – и что-то в поддых подступало, какая-то сладкая немочь; глупая теплота, род истомы? смешно говорить… Пятилеток нежил подругу сильнее, чем Матвей, сам, ласкал когда-либо женщину. Они токовали; опутывали шеи друг друга, расходились, выплескиваясь в воду грудьми; самец обмакивал в воду клюв, мажорил как мог: распахивал крылья и демонстрировал грудь – роскошный крепкий костяк, покачивал головою значительно, точно призывал: смотри на меня! оперение у него было – фейерверк белизны, белопенный взрыв, фонтан оснеженной пальмы, было на что посмотреть; где там мулен руж, где фоли бержер, какие их перья!.. Прелюдию он не затягивал. Да и она. Лебедка вытянула шею над водой, точно пригибаясь, обнажая чудесной белизны гузку с набухшим пятнышком клоаки, лебедь вскарабкался и подтопил ее в воду, клювом к шее прижался. Они спаривались, и самка издавала храп; Матвей отводил глаза на сторону, – сколько он видел случек животных; сколько заставал, на веку, дотошных актов кобелей и ярой любви жеребцов; сколько слушал кошачьего ора, гнусного, влажного, судорожного, точно гнойник давят кому-то, готовый схватится ночью за дробовик, и, вынув руку из-под шеи жены Натальи, идти стрелять с крыльца ноющих тварей; сколько раз наблюдал, как петух на дворе кур топчет, пьянея от похоти, волоча по земле крыло, лучась срамным глазом, впиваясь когтем в куриную спину, – а такого не видел Матвей – как человек любовь лебедь делал: осторожничал непомерно. Самец был хорош, чудо как хорош – крупный, мощный, шелковый; с кумачовым клювом, с черным нагаром восковиц, гладкий грудью и шеей; егерь смотрел, и руки его, вперед мысли, cовершали с ружьем какие-то действия: медленно, медленно, не обдумав еще, на инстинкте………. Лебеди распались, пятилеток соскользнул в воду, оправился; выпрямились оба, опустили клювы спокойно, удовлетворенно, чисто, кротко. Матвей расчехлил ружье: тремя короткими движениями, не делая шума, вскинул прицел, навел на самца, спусковой крючок отжал плавно и мягко, но самочка, ластясь, вдруг сунулась поперек – выстрел раздался, пятно крови выкрасило шею, «дура», чертыхнулся Матвей; лебедь вздрогнул и ошарашено крыльями встряхнул. – Дура, тебе же кладку делать, – выбранился егерь снова. Лебедь осатанел. Он поднырнул под самку, лобной шишкой поднимая ей шею; не мог поднять, зашипел, захрипел, заколошматил о воду сильными галсами крыльев, вспенивая ее, окатывая себя с ног до головы. – Уймись, дурень, – сказал Матвей приближаясь. Протянул руку, чтобы самку из мелководья поднять, получил клевок, как удар бердыша, в самую кисть, прикладом лебедя отогнал, поднял тяжелую и мокрую лебедку,"Уймись", – повторил жестко, избегая на птицу смотреть. Чуть дальше самку отнес, прочь от бесновавшегося самца, где было безопасно – там вынул холщовый мешок из ягдташа, завернул в него птицу, безвольным белым канатом шею сложив, – мокрый клюв ее по запястью скользнул, и капелька слизи из ноздревого отверстия отекла Матвею на руку. Кабы мог, глаза ей закрыл, но не смыкались глаза, да и недосуг было. Самец остался скулить, шипеть и хлопать крыльями у самой кромки затона. … Егерь шел к дому; мешок тянул руку, скручивал мускулы в узел… – что же сделал, как мог… не верил, что сам сделал это; хотелось зажмурить глаза, и выскрипеть челюстью, и ударить себя о приклад, – как мог: живую душу – такой красоты… Даже для дочки. И утешал себя, и клал себе в сердце отраву оправдания, что все во имя, и что дитя важнее лебедки – но что дитю, конечно, лучше не знать. Дочь родилась недоношенной, кило-двести весом, выхаживали в райцентре – Матвей тогда, едва увидел дочь первый раз близко, сфотографировал с ней рядом, на фланелевых пеленках, спичечный коробок. Сколько коробков тогда в ее рост помещалось: штук семь, не больше... Поздний ребенок; десять лет ждали – выжила чудом, при сельской-то медицине; так и росла, сродни чуду, у бабушки, матвеевой матери, на руках, пока та была жива. Наталья учительствовала, билась с хозяйством; он два десятка лет смотрел за лесом и озером: топтал костры, накрывал браконьеров, пьяный молодняк на пикниках урезонивал, снимал найденные капканы, подбирал стекло и жестянки как уборщик – егерьское ли дело? Но не мог мимо мусора пройти, – так жизнь по кругу шла, изо дня в день; только было радости у Матвея сегодня, что дочка – щербатый щененок с рыжей косой, с толстыми – теперь уже – щеками; с Матвеем была – лицо в лицо, тем гордился всегда. С нею душа отдыхала, когда слушал ее воркотню, бранил за двойки, глядел, как ловко танцует, – Анна Павлова? бросьте, сама Айседора Дункан… – да тискал ее подмышками: с замершим сердцем в макушку дыша. И какое сердце не дрогнет – на просьбу о платьице… Он шел, воображал Аленки, дочери, глаза, и знал уже, как заблистают они, когда увидит, чуть погодя, желанное балетное платье... И помнился крик ее как бубенец, когда она, в мае, распаренная от счастья, она примчалась со школы, и кинулась, прыгая, в его руки: – Папочка! меня везут осенью в райцентр... Мне сказали! Мой танец самый, самый лучший… Я буду как Анна Павлова – соло лебедя. Вот здесь па-де-буре… а вот так руки: смотри!! Матвей смотрел, кивал; глоталось что-то несвоевременно мокрое, и радовался он, и как классик говорил, "кручинился" тоже. Потому что ехать в Выборг дочке было не в чем. Наталья тогда ломала голову, какой для девочки делать костюм. В запасах был тюль, и было немного гипюра: с бабкиных залежей еще, тесьму и пайетки привезла подруга, ездившая в Выборг, на заказ вырвала, с боем, а вот перьев – не было совсем. Аленка ныла, просилась с отцом на острова – там гнездовались прилетевшие лебеди; мечтала насобирать пух и перо, чтобы поклеить "момент-кристаллом" на платье; отец сказал: позже, сейчас нельзя беспокоить, лебеди очень нервны, у них пойдут сейчас кладки, потом линька; после, после, Аленка, когда снимутся, тогда пойдем на острова и насобираем. Полный ягдташ насобираем, даже больше, и мамка платье тебе смастерит. – Пап, а когда они снимутся? – К середине октября… К середине было поздно. Хореографичка объявила вывоз детей тремя неделями раньше: десять дней поездки, ко дню учителя, что ли, Наталья ему рассказала. … Матвей принес лебедку в мешке, сунул в ледник, жене сказал вечером: – Аленке не показывай… Ощипай сама. Скажи: на островах пух насобирал. Мясо – в печь, на суп, в пирожки. Скажешь, двух уток поймал, отсюда мясо... Просушишь перо, потом Аленке на юбку нашей, на лиф тоже, чтоб самая красивая в Питере была, как мечтала… Как Анна Павлова. Сказал как отрезал, жене не глядя в глаза. Наталья его поняла – сама росла в деревне, человек села проще, терпимей; резать животных норма, нет лишних эмоций городских; не стала увещевать, что, мол, лебедь, жалко и прочее. Да и мужу перечить, в эту минуту – себе дороже. Молча кивнула. Матвея жгло, конечно, несколько дней, но вскоре и забыл, отпустило; а вспомнил только через месяц. Случилось мимо снова идти: по той тропе, что выходила к заболоченной гати и старице, к вязкой дернине, усаженной кочками и черничником, – за холмом виднелся уже выгиб затона, сырой, прокисший, пустынный, как вдруг, в гривах осоки, мелькнуло белое что-то. Своим глазам не поверил: вычехлил из сумки бинокль, от ремня выпростал, приложил глаза к окулярам. Так и есть. Это был тот, пятилеток. Один. Лебедь кружил в затоне, отталкиваясь веслами лап от воды – кружил там, где Матвей подстрелил самку. Он опрокидывал себя в воду, глубоко шею погружая: ловил речную мелочь, выныривал, стряхивал капли, снова нырял. Матвей не таился, шел к нему прямо – хотел согнать, чтоб тот шел к своим, на острова, не сходил здесь с ума, в одиночестве, выписывая телом больные круги……… Увидав вблизи егеря, самец зашипел, заворчал, с силой вытерхнул себя, в шутихе брызг, на склизлую полосу бережка, захлопал крыльями с неимоверной силой, выдувая грудь, нацеливая клюв Матвею в лицо. "Не подходи", – всем телом радировал, избивая с треском, крыльями, воздух. Договориться егерь не смог; дошло дело чуть-чуть не до драки. Матвей озлился, пнул камешек, в сердцах и ушел. И не появлялся там дней десять. … Октябрь зрел и нарастал; корову укрыли на зимовку в стойле, двух ярок с бараном тоже; на задах дома, в утепленном углу, зима была близко: запирала дыхание по утрам, ложилась в легкие ледяным двулистником холода. Снег оседал на воздух органзой белой трухи, чудесной искристой солнечной падалью, под вечер стаивал, испариной слез пропитывал землю. Матвей спал плохо… – мерещились, часто, изюмные и влажные глаза, черная шишка на лбу, паруса белых крыльев, петля шеи и толстая снежная гузка, – изюмы скатывались с Матвея, двумя упреками горечи; под утро пальцы рук немели и затекали, Матвей разминал их, сквозь дремоту массируя долго: он понимал, что отказывает сердце. Грех. Я сделал грех. Наталья давно ощипала самку, обшила дочери платье, вышло превосходно, – купель пуха, ласковый корсет, невиданная пачка; восторгу Аленки не было конца. Дочь уехала с учительницей на конкурс; платье, роскошь неземную, везла в натяжном пакете: с вешалкой, ручками, чтобы не измять; Матвей сам для этого случая смастерил. Из Выборга дочка звонила, взахлеб хвастала, как выступали, и как всем понравилось платье, а город скучный, в Петербурге лучше; и еще, как она в дороге простудилась. – Ну, слава богу, радуется дите. А после, Матвея к себе председатель в контору позвал, встряхнул руку; стопками скверного коньяка угощал. Сказал между прочим: – Ты ослабь там охрану, Матвей… Зело недовольны городские, говорят: портит им егерь охоту… – Есть сезон отстрела… У птиц выводки, и падает перо, нельзя их бить сейчас, – тот отвечал. – Я слышал краем: ты тут тоже птицу положил… Чай, лебедя? У дочки-то нарядец какой… Так что!.. какое уж тут «разрешение». Сглотнул Матвей, молча. Который раз проснулось желание бросить все, похерить, уехать в Выборг, – там сдавалась квартира родни, за ним, Матвеем записанная, да и Наталья намекала, что сохнет в глуши: учить стало некого, бабы не рожают. Семь или восемь детей в классе, и с каждым годом меньше. Да и дочку, понятно, нужно будет в город везти учиться… Только Матвеева работа держала их здесь – любил сызмальства реку, лес, любил страстно, знал окрестности до пяди, каждую ветку на просеке, каждую излучину речки, затоны, всякий холм, всякую морщинку оврага. Деревню грабили как могли: отстраивали дома, наворачивали участки, поставили новый сельмаг, вселили девочек сезонных, чужих, – одна, горластая, бойкая, быстро обзавелась мужиком; другая, тихая, красивая самая, с наперсток серебряный ростом, у себя, в пристройке, не принимала; парни косились, цокали языками, пытались вламываться даже, ночью, в сельмаг; кто-то из них сработал бутылкой по родничку, после чего рассудили, что девочка малохольная, на том все успокоились, вроде. Не та становилась деревня, грубее, расхристанней, денежней, вырождалась в коттеджный городок, придатком к реке, хозяйство вымирало; все это было Матвею не по нутру. Часовню, на месте ветхой, с помпой отстроили, пустили по верхам крыш деревянные кружева, купол остругали и выкроили по типу Кижей – красота эта пахла деньгами, а православием пахла все меньше и хуже… За бесценок скупили иконы, какие оставались еще в избах, в красных редких углах. Дьяконом служил молодой парень лет 25ти, которого Матвей знал с голоштанного детства, Ивашка, кроткий крепыш с рябоватым лицом; прабабка его вовсе была знахарка, травница, «ведьмачка»; какое уж тут православие. Раз, тогда еще мальца, – Матвей его вытащил из ямы-ловушки, на волка поставленной – тянул Ивашку скулящего, перепуганного и потного как мышь, мужественно сжимавшего колотившиеся зубы. Потом, когда на свет выпростал, выдохнул сам, огладил пацаненка и в макушку поцеловал. Нательный крест оловянный, вымотанный поверх мальчишьей рубахи, на нитке, щепотью на голую грудь обратно вложил. И ладонью прижал поверх сердца, висок охватив самыми пальцами. … Колония лебедей снялась с озера и стала на крыло в конце октября: горстями поднялись на воздух, осаждая крыльями тугие полотнища воздуха, исхлопывая маховыми перьями звеневшую воздушную реку. Поднявшись, нестройно вычертились в клин. Ушли красиво, сужая угол постепенно. Пятилеток остался сквозить по затону, как перст один, исчерчивать воду, окунываясь изредка за едой; он снился егерю, мутил морокой сознание, – в бреду он являлся с подругой, и та, живая, дрогла; ей не хватало перьев, плакала Матвею: гна-гна-гна, потом обрывала аленкино платье; это высасывало в егере силы... Матвей не спал ночь от ночи, скрипел, ворочался, будил вздохами Наталью, потом перешел спать в столовую на диван; там он трещал до рассвета матрацем, во сне охал, вздыхал протяжно, кашлял и плевал, просыпался наутро чумной и разбитый. В одну из ночей он встал и накапал кардиотоника. Утром Наталье сказал: – Свари мне кашки. С собой в термос положи… Овсянки с ячменем, покруче. – Каши?!.. Никогда не ел кашу, Матвеюшка… с чего ты вдруг. – Вот, захотел. Не стал входить в подробности дальше. … Лебедь стоял у края берега, опершись на черный веер лапы; другую ласту подтянув ближе к животу, он мерз, топорщил перья, цепенел, супил клюв и выглядел совсем умалишенно. Егеря как будто не узнал. Хлеб, кинутый третьего дня, лежал, слегка тронутый – или показалось Матвею?.. или прочая пернатая братия постаралась? – остальное было занесено снежком, белым дуновением его, едва обнажавшим землю. Печенье, егерем суленное накануне, лебедь трогать не стал; на кашу, теплую, сладкую, пальцами выцарапанную из термоса, обратил внимания не больше. Стоял и мерз, смурной, усталый, но живой – видимо, все еще поклевывал водоросли, коренья, может, не брезговал и улитками. У него шла предзимняя линька; обносившиеся перья – контурные и рулевые – сходили, нарастали свежие; перо, богатое прежде, лезло и падало клочьями; он был беспомощен, худ, подшерсток не блестел уже так яростно – под редким белым полуденным солнцем. Матвей протер очки, запотели; обтер от каши руку, слезились глаза: от снега, от резко выломившегося – из облаков – предноябрьского солнца, да еще от этого насупленного пятна – у самой кромки водоема. – Эй, – сказал он птице. Лебедь не отозвался. Матвей знал, что кликуны тоскуют, выкрикивая в голос, пока не лягут от голода, или сами себя не доведут до инфаркта. Шипунам – труднее; нет голоса, нечем тоску унимать, нечем из тела выбрасывать боль, отсюда беда; остается замыкаться, чернеть, цепенеть, доходить до агрессии и цепенеть снова: попеременно. – Что же ты не жрешь ничего, – сказал Матвей, покусывая медленно рот. Лебедь не ответил. Ударил лапами о воду, взбороздил гузкой тонкое зеркало глади, ушел вплавь, в траву и тростниковые стебли: красивый и белый как бриг. … Через неделю Матвей постучал в избу дьякона Ивашки. У того было чадно, коптилась плита, в чугунной сковороде толщиною в палец клокотало что-то грибное: дары прихожан, сам Иван по грибы не ходил, не по сану было, но подношения брал, почему нет, главное не брать деньгами; так он положил. Матвей сел на подкопченный табурет. Заломал шапку в обеих ладонях. С духом собрался. – Иван, я убил лебедя… Для дочки. Я не знал, что коли стрелять: так нужно двоих… Я думал, это все романтика Евгения Мартынова; мир душе его, добрый был человек... Второй лебедь, из пары, не полетел со своими. Хожу кормить его, да только он не ест – святым духом живет, поклевывает коренья. Пятый месяц уже. Я не сплю, сорвал себе сердце… Что мне делать, Иван? Как примириться с собой? Иван молчал, слушал. Помешивал варево ложкой, потом руки отер, фартук отвязал и на ручку холодильника навесил; сел тоже на табурет. – Я закурю, Матвей?.. – спросил его только. Егерь плечами пожал. Из комнат, в исподнем, выбрела девчонка, сонная, теплая, со сна пушистая как веточка вербы; увидала Матвея, ахнула, согнула себя пополам, пытаясь руками прикрыть голизну, убежала на спальную половину. Матвей изумился, узнав в ней ту самую девушку, новенькую, красавицу, из магазина. Ивашка бровью не повел. – Убить хочешь его?.. – спросил Иван закурив. – Откуда ты… – Я знаю. Я сам бы тоже так думал, – отвечал, сбивая пепел на подлампадник, старый, изъеденный окисью, от прабабки-травницы, видно, еще. – Покажи мне его. Матвей кивнул согласно. – Через два дня, – уточнил дьякон. – Через два?.. – Да. На убывающей луне. Пришли к затону через двое суток. – Он не жилец… – сказал Иван, едва взглянув. Лебедь сох; он плавал, ершистый, в узкой полынье, подламывая нежные паутины льда: полынья со дня на день должна была затянуться. На зиму озеро вымерзало... Самец согревал собою пленочный ледок, не давая ему сойтись под животом, стянуть обе лапы кольцом силы, выхода из которой не будет. Замерзшая вода – это смерть, не будет пищи: не добыть корешков и травы, не щелкнуть глотком клюва водного слизня. Его родина – была здесь, где легла в воду его мелкая подруга, где начался его новобрачный союз; затон был – место любви, последнее свидание их, как там ни крути. Иван смотрел молча. Лицо его было бледное, губы что-то шептали, он не видел Матвея. Камень давил на грудь егеря. «Может, нашепчет чего… Может, тот улетит», – без надежды думал Матвей. Иван не говорил с ним. Ни проповедей, ни утешений. Было тяжело. Молиться, ждать: тяжело… Матвей упер приклад в плечо, обтер рукою подбородок, прищурил глаз. Огладил ласково гашетку. Иван все шептал. «Возьму еще грех на себя. Добью», – подумал Матвей. Сердце билось тяжело и покорно, ударяя в горло и уши, разливаясь под кожей тяжелой краснотой духоты. Он выстрелил. Воздух сотрясло отраженным и умноженным боем, откатилось на сотни метров, ударило в небо, разрядом вспыхнуло, пронеслось серпантином звука и замерло, вымерло, истаяло в воздухе. – Вот так, ….. – сказал, едва плача, егерь. – Вот так. – Костяшками пальцев мазнул по скуле. Иван не переставал шептать. Лебедь летел тяжело, опадая, – летел низко, взлетал прочь от проклятого места: от могилы любви, летел, вспугнутый выстрелом, несуетно взмахивая крыльями. Он вспахивал ими воздух. Он поднимал себя к жизни. Как мог. Он мог… Те сотни метров, что он сумел преодолеть – не их ли Иван нашептал?.. – навсегда спасли Матвея, избавили от не-сна, от гнусного ноя под сердцем, прежде чем белое горячее тело, за деревьями скрывшись, поперхнулось высотой, тяжестью охнуло, надломлено сорвалось с винта и колом пошло в землю. |
Цитата:
|
Цитата:
Я тоже, раньше... |
Бывший другТемо Гочуа
Несколько дней назад женился Макс. Этот неуравновешенный развратник и кутила вдруг решил, что пора остепениться. Когда-то Макс говорил о себе так: «У меня в башке два таракана. Только у одного вечный спермотоксикоз, а другой – шизофреник». Теперь он говорит, что нужно думать о будущем. Невеста ему попалась выгодная: с квартирой, машиной, должностью и богатыми родителями, живущими в Израиле. Макс теперь серьёзный мужчина. Раньше он подробно рассказывал, какую траекторию описывали груди какой-нибудь Глаши из Саратова, когда он её за сараем «кочегарил». Теперь, конечно, мне вполне хватает информации о том, какого цвета циновки они планируют положить на дубовый паркет возле кожаного дивана в южной гостевой комнате. За неделю до свадьбы Макс купил абонемент в спа-салон, прошёл несколько сеансов гидротерапии кишечника, а на днях собирается делать подтяжку век. «Я вёл не совсем правильный образ жизни, а Мариночке нужен достойный спутник!» Неправильный образ жизни – это, конечно, несколько лет нашей дружбы. Нет, ну кто ж спорит… Пьянки, драки, разборки с чужими мужьями, официантами, соседями, полчища разнообразных женщин – «Темо, мы неправильно проводили лучшие годы жизни!» Он-то может и неправильно: сидел в опорняке с разбитой рожей, пока я оплачивал его счета в ресторанах, развозил его баб по домам, проставлял коньяк ментам, чтоб отпустили… Однажды Макс учудил у меня на дне рождения. Мне тогда 22 года исполнилось, и он взялся говорить тост. Ну, всё как обычно: поздравляю, счастья, здоровья, бла-бла-бла. «Ни одна женщина в мире и мизинца твоего не стоит. Я тебя люблю…» - и смотрит в глаза пристально так. Ни с кем не чокнулся, водки выпил и как поцеловал меня – Брежневу и не снилось! Мама с папой в шоке, друзья ржут, а я взял и Максу челюсть сломал. От неожиданности. Я-то тоже его, конечно, любил, но не настолько, чтоб целоваться. И к тому, что он меня обнимал так, что прохожие шарахались, я так и не смог привыкнуть. Папа часто говорил: «Я очень надеюсь, что между вами нет неуставных отношений». Удивляюсь, как это я папе ни разу за эту фразу не врезал. А теперь мне Макс заявляет: «Кошмар, никак не могу привыкнуть, что ты со своими друзьями при встрече в щёку целуешься. Неужели рукопожатия мало?..» Козёл. Как-то раз прибежал ко мне среди ночи весь страшный, помятый, растрепанный, сразу с порога водки попросил, долго сидел в уголке, тупо улыбался и молчал, а потом вдруг кинулся меня обнимать и долго плакал на ухо, что к утру умрёт. Еле успокоил его. Выяснилось, что его на улице ногами запинали, отняли деньги, поснимали золото. У него половина рёбер переломана, сотрясение мозга, а он ко мне через весь город попёрся. Я Максу потом месяца два фрукты в больницу таскал, волосья его белобрысые приглаживал…Он говорил: «Я даже когда сдохну, всё равно к тебе приду, чтоб ты меня первый пожалел…» И я жалел. И были моменты, когда я за него готов был и в огонь, и в воду. А теперь плевать я на него хотел. «Эх, Темо, совсем ты себя довёл!» Это он насчёт того, что у меня уже лысинка наклёвывается. А сам волосы на груди стал брить. И напрочь забыл, как шмотки у меня брал, чтоб перед девушками не позориться рваными подмышками, и не отдавал никогда. И как я его пьяного и грязного в ванну заталкивал и мочалкой его тёр, чтоб хоть немного на человека был похож. Как я деньги ему в долг давал – лучше бы выбрасывал… И Мариночка эта клюнула на него, когда он на моей машине, в моих шмотках и на мои деньги её по ресторанам водил… Всё забыл, ну и чёрт с ним. Благоустроил свою жизнь, получил хорошую работу, маникюр сделал – я рад. Только у меня всё это и без богатой жены почему-то есть, и дружбой этой грёбаной я всегда дорожил, и даже поцелуи эти пьяные почти готов был терпеть… |
КОШАЧЬЕ СУМАСШЕСТВИЕ
Анатолий Комиссаренко Родились они беспомощными слепыми головастиками с розовыми носиками, мягкими коготками и хвостиками-палочками. Два котёнка получились тигрово-серого окраса, а два в чёрно-белых пятнах. Едва кошка облизала котят, как они начали тыкаться мордашками маме в живот, искать соски. Другие кошки жили с людьми, а она от дождя и от врагов пряталась в подвале – наверное, это место называлось её домом. В подвале она и родила своих первенцев. Кошка два дня не отходила от детей. Чувствуя, как детские язычки насасывают молоко, от блаженства подрагивала, приподнимала лапы, чтобы котятам было легче сосать, негромко урчала от удовольствия, будто в груди у неё был спрятан маленький моторчик: "Фррррррр… Фррррррр…". Когда, наевшись, котята засыпали, она прикрывала затуманившиеся от счастья глаза, обхватывала детишек лапами и засыпала сама. Но вздрагивала и настораживала уши при малейшем шорохе – в подвал могли забраться дети, да и собаки в отдушину заглядывали. На третий день она сильно захотела пить. И поесть надо было, кошка чувствовала, что молока становится меньше. Когда котята уснули, она побежала на улицу. Торопливо полакала из лужи, в мусорке удачно наткнулась на кусок подмокшего хлеба, схватила его в зубы и бегом потащила в логово. Дети спали. Кошка легла рядом с ними на бок, как лежала почти без движения уже два дня, и, неудобно повернув голову, принялась есть хлеб. На следующий день кошка оставила спящих котят смелее и искала пищу дольше. Она грызла сочную косточку, когда услышала писк детей. Сломя голову бросилась к ним, готовая расцарапать и искусать любого, кто бы ни оказался у её логова… Но котята были одни. Замёрзнув без матери, они проснулись и распищались на полдвора. Кошка обняла котят телом и лапами, подтолкнула мордой неумех к соскам, согрела, принялась вылизывать. Котята сосали, щекотно выдавливая лапками молоко из её вымечек. "Фррррррр… Фррррррр… Фррррррр… Мои дети!" Уже через несколько дней котята превратились в симпатичных пушистиков. Слепые, они неуклюже пытались ходить, падали, громко пищали, когда кошки не было дома. Но кошка уже не кидалась в подвал, услышав громкий писк котят. Дети росли, молока им требовалось всё больше, поэтому и поиски еды занимали всё больше времени. Скоро у одного серого прорезались глазки! Тёмно-синие, пока мутные, котёнок и смотреть-то не умел ещё… А следом и у других открылись. Котята научились играть. Барахтались в логове, кусали друг друга за лапы, боролись в обнимку, играли с маминым хвостом. Не в меру расшалившихся она прижимала к земле лапой, заставляла утихомириться. Дети быстро росли. Теперь почти всё время кошка тратила на поиски пищи. Она приходила в логово только, чтобы покормить котят. Одно кошке не нравилось - проголодавшись, котята истошно пищали. Однажды, вернувшись в логово, кошка нашла его пустым. - Мау? – удивилась она. Обнюхала место, где обычно лежали котята – чужих запахов не было. Повернула голову в одну сторону, в другую, прислушалась, пошевеливая ушами, вгляделась в темноту подвала. - Мррау?! – позвала котят. Котята выскочили из укрытий. Проказники! Они научились прятаться! Это хорошо. Котята обнимали её за лапы, вставали на дыбки и пытались укусить за уши. Растут, шалуны! Котята пронзительно пищали, радуясь приходу матери. А вот это не совсем хорошо. Пусть бы никто не знал, что здесь прячутся котята. Кошка успокоила детишек, легла кормить их, одновременно вылизывая тех, которые были не совсем чистыми. Вылизав, положила голову на лапу и прикрыла глаза. Шершавые язычки котят щекотали её соски, котячьи лапки мяли живот… Блаженство! Фррррррр… Фррррррр… Фррррррр… Фррррррр… Сегодня она поймала мышь и несла добычу в логово. Котята, конечно, ещё не смогут грызть сырое мясо, но приучать к добыче их пора. Поиграют, а когда она будет есть, попробуют мышиной крови. Кошка прыгнула в логово. Пусто. Опять спрятались, озорники! - Мррау?! Где вы? Молчат, негодники. - Мррау?! Мррау?! Тишина. Кошка положила добычу и принюхалась. Сейчас я вас найду… - Мррау?! Я вам мышку принесла! Идите, поиграйте! В логове пахло человеком. Кошка забеспокоилась. - Мррау?! Мррау! Мррау! Обнюхав и обследовав всё вокруг, кошка детей не нашла. - Муау! Муау! Муау! – громко звала она детишек грудным голосом, обследуя подвал. Детей не было! Кошка бегала по двору, кидалась в ноги людям, принюхивалась в поисках запаха котят, заглядывала в глаза прохожим… - Пошла вон! Путаешься тут! – толкнул её человек. Не испугавшись, кошка кинулась к другому. - Уау! Уау! Уау! - Полдня орёт, сволочь! Голодная, что ли! – обругал её этот и пнул, что есть мочи. – Иди, мышей лови! Кто не работает, тот не ест – закон капитализма! От неожиданного удара кошка перекувыркнулась, что бывает редко с кошками. Вскочила и помчалась в логово. А вдруг… Котят не было. - Мыау! Мыау! – басом стонала она от горя. - Мыау! Мыау! - Да заткнёшься ты! – проорали с улицы и швырнули в отдушину половинкой кирпича. Двое суток кошка не ела и не пила, искала котят. Устала, охрипла, ничего не видела вокруг. Мышь, которую она принесла в логово котятам, протухла. - Аа-у?! Аа-у?! Аа-у?! Аа-у?! – звала она детишек. На неё ругались, её гоняли. Пытались натравить собаку. Собака подскочила к ней, понюхала, удивилась, что кошка не обращает внимания на своего извечного врага, и виновато побрела к хозяину. А может, по другой причине не тронула. - Уыау! Уыау! Уыау! Уыау! – рыдала кошка. Растрескавшиеся, распираемые молоком соски ужасно болели. Болели так, что двигаться нельзя было. Кошка сидела под кустом и стонала осипшим голосом. В неё швыряли камнями и палками, кошка переходила на другое место, вопила там. Её снова гнали. Обессилев, кошка уснула в чужом подвале. Ночью два слесаря полезли в подвал отключить воду – где-то прорвало трубу. Шли в темноте, освещая путь фонарями. Один из слесарей направил луч света в угол и остановился поражённый. На куче мусора лежала кошка, а у её брюха копошились крысы! Загрызли, сволочи! Слесарь схватил кирпич, валявшийся под ногами, и размахнулся швырнуть его в крыс. И замер, чуть не выронив кирпич себе на ноги. От света и шума кошка проснулась, подняла голову и дико расширившимися, безумно горящими глазами посмотрела на человека. Крысы продолжали копошиться у её живота! Крысы сосали кошку! Человек что есть сил ударил кирпичом в стену. Осколки брызгами зашипели по полу. - Даже звери сошли с ума! Человек не понимал, что в мире творится! Как кошка может кормить своим молоком крыс?! Почему крысы сосут кошку?! Почему крысы не отгрызли ей соски?! Почему кошка не загрызла крыс?! Кусок штукатурки отвалился и упал рядом с кошкой. Перепуганные крысы прыснули в темноту. Кошка вскочила на прямые, растопыренные ноги. Шерсть по всему телу вздыбилась, спина изогнулась крутой дугой, хвост палкой взметнулся кверху. Казалось, кошка приподнялась над землёй на выпущенных когтях, готовая кинуться на человека. - Пфхшшшшш… - зашипела она яростной коброй. - Точно, сбесилась! Кошка сбесилась! – закричали слесаря и кинулись из подвала. |
В больнице, в двухместной палате, лежали два безнадежных больных. У них были совершенно одинаковые койки, совершенно равные условия... Разница была лишь в том, что один из них мог видеть единственное в палате окно, а другой - нет, зато у него рядом была кнопка вызова медсестры. Шло время, сменялись времена года... Тот, что лежал у окна, рассказывал соседу обо всём, что там видел: что на улице идёт дождь, сыплет снег или светит солнце, что деревья то укрыты лёгким сверкающим кружевом, то подернуты лёгкой весенней дымкой, то убраны зеленью или прощальным жёлто-алым нарядом... Что по улице ходят люди, ездят машины... Что там есть МИР.
И вот однажды случилось так, что первому, тому, кто лежал у окна, ночью стало плохо. Он просил соседа вызвать медсестру, но тот почему-то этого не сделал. И больной, лежащий у окна, умер. На следующий день в палату привезли другого больного, и старожил попросил, раз уж так получилось, положить его у окна. Его просьбу выполнили - и он увидел наконец... Что окно выходит на глухую серую стену, и кроме неё ничего за ним не видно. Он молчал какое-то время, а потом попросил своего нового соседа: - Знаешь... если мне ночью станет плохо... не вызывай медсестру... |
Каждый обитатель квартиры, в которой жил и я, знал, насколько Уродливый был уродлив. Местный Кот. Уродливый любил три вещи в этом мире: борьба, поедание отбросов и, скажем так, любовь. Комбинация этих вещей плюс проживание без крыши оставила на теле Уродливого неизгладимые следы. Для начала, он имел только один глаз, а на месте другого зияло отверстие. С той же самой стороны отсутствовало и ухо, а левая нога была когда-то сломана и срослась под каким-то невероятным углом, благодаря чему создавалось впечатление, что кот все время собирается повернуть за угол. Его хвост давно отсутствовал. Остался только маленький огрызок, который постоянно дёргался..
Если бы не множество болячек и жёлтых струпьев, покрывающих голову и даже плечи Уродливого, его можно было бы назвать тёмно-серым полосатым котом. У любого, хоть раз посмотревшего на него, возникала одна и та же реакция: до чего же УРОДЛИВЫЙ кот. Всем детям было категорически запрещено касаться его. Взрослые бросали в него камни. Поливали из шланга, когда он пытался войти в дом, или защемляли его лапу дверью, чтобы он не мог выйти. Уродливый всегда проявлял одну и ту же реакцию. Если его поливали из шланга - он покорно мок, пока мучителям не надоедала эта забава. Если в него бросали вещи - он тёрся о ноги, как бы прося прощения. Если он видел детей, он бежал к ним и терся головой о руки и громко мяукал, выпрашивая ласку. Если кто-нибудь всё-таки брал его на руки, он тут же начинал сосать уголок рубашки или что-нибудь другое, до чего мог дотянуться. Однажды Уродливый попытался подружиться с соседскими собаками. В ответ на это он был ужасно искусан. Из своего окна я услышал его крики и тут же бросился на помощь. Когда я добежал до него, Уродливый был почти что мёртв. Он лежал, свернувшись в клубок. Его спина, ноги, задняя часть тела совершенно потеряли свою первоначальную форму. Грустная жизнь подходила к концу. След от слезы пересекал его лоб. Пока я нес его домой, он хрипел и задыхался. Я нёс его домой и больше всего боялся повредить ему ещё больше. А он тем временем пытался сосать мое ухо. Я прижал его к себе. Он коснулся головой ладони моей руки, его золотой глаз повернулся в мою сторону, и я услышал мурлыкание. Даже испытывая такую страшную боль, кот просил об одном - о капельке привязанности! Возможно, о капельке сострадания. И в тот момент я думал, что имею дело с самым любящим существом из всех, кого я встречал в жизни. Самым любящим и самым красивым. Никогда он даже не попробует укусить или оцарапать меня, или просто покинуть. Он только смотрел на меня, уверенный, что я сумею смягчить его боль. Уродливый умер на моих руках прежде, чем я успел добраться до дома, и я долго сидел, держа его на коленях. Впоследствии я много размышлял о том, как один несчастный калека смог изменить мои представления о том, что такое истинная чистота духа, верная и беспредельная любовь. Так оно и было на самом деле. Уродливый сообщил мне о сострадании больше, чем тысяча книг, лекций или разговоров. И я всегда буду ему благодарен. У него было искалечено тело, а у меня была травмирована душа. Настало и для меня время учиться любить верно и глубоко. Отдавать ближнему своему все без остатка. Большинство хочет быть богаче, успешнее, быть любимыми и красивыми. А я буду всегда стремиться к одному - быть Уродливым. |
Весна.
Однажды слепой человек сидел на ступеньках одного здания со шляпой возле его ног и табличкой 'Я слепой, пожалуйста помогите'. Креативный человек проходил мимо и остановился. Он увидел инвалида, у которого было всего лишь несколько монет в его шляпе. Он бросил ему пару монет и без его разрешения написал новые слова на табличке. Он оставил её слепому человеку и ушёл. Днём он вернулся и увидел, что шляпа полна монет и денег. Слепой узнал его по шагам и спросил не он ли был тот человек, что переписал табличку. Он также хотел узнать, что именно он написал. Тот ответил: "Ничего такого, что было бы неправдой. Я просто написал её немного по-другому". Он улыбнулся и ушёл. Новая надпись на табличке была такая: "Сейчас весна, но я не могу её увидеть". |
Почему плачет женщина?
Маленький мальчик спросил маму: "Почему ты плачешь?" - "Потому что я - женщина." - "Я не понимаю!" Мама обняла его и сказала: - "Этого ты не поймешь никогда." Тогда мальчик спросил y отца: "Почему мама иногда плачет без причин?" - "Все женщины иногда плачут без причин," всё, что смог ответить отец. Потом мальчик вырос, стал мужчиной, но не переставал удивляться: - "Почему же женщины плачут?" Наконец, он спросил у Бога. И Бог ответил: - "Задумав женщину, Я хотел, чтобы она была совершенной. Я дал ей плечи такие сильные, чтобы держать весь мир, и такие нежные, чтобы поддерживать дeтскую головку. Я дал ей дух настолько сильный, чтобы вынести роды и другую боль. Я дал ей волю, настолько сильную, что она идёт вперёд, когда другие падают, и она заботится о павших, и больных, и усталых, не жалуясь. Я дал ей доброту любить детей при любых обстоятельствах, даже если они обижают её. Я дал ей силу поддерживать мужа, несмотря на все его недостатки. Я сделал её из его ребра, чтобы она защищала его сердце. Я дал ей мудрость понять, что хороший муж никогда нe причиняет жене боль намеренно, но иногда испытывает её силу и решимость стать рядом с ним, без колебаний. И наконец, Я дал ей слёзы. И право проливать их где и когда необходимо. И тебе, сын Мой, надо понять, что красота женщины не в её одежде, причёске или маникюре. Её красота в глазах, которые открывают дверь к её сердцу. Тому месту, где обитает любовь." |
Ах, эта свадьба!Ринка
Наденька собиралась замуж. Ох, и хлопотное это дело оказалось! Столько забот, что и передохнуть некогда! Но вот, наконец, всё готово. С вечера легла спать пораньше, чтобы выглядеть посвежее. Она, Наденька, конечно и так хороша, как солнечный восход в горах, но выспаться нужно обязательно! И вот в девять часов вечера, приняв тёплый душ, в радостном предвкушении завтрашнего дня Наденька последний раз ложится в свою девичью постель. Мысли в голове вертятся, сердце колотится, а сна, как и не бывало. Десять раз вставала. То платье проверяла, то туфли в сотый раз мерила, то просто водички попить. Только в третьем часу ночи уснула. Утром, не дожидаясь звонка будильника, вскочила и шторы раздёрнула. Небо чистое, голубое! Из комнаты вышла, а народу в квартире уже полным полно. И родственники и подруги, все уже на боевом посту. - Давай умывайся! – это мама. - Платье посмотри, хорошо погладили? – это тётка. - А парикмахер, во сколько придёт? – это родственница Елена Ивановна. - Тебе голову надо мыть или нет? – это подруга Ольга. - Завтракать иди! – это другая подруга, Танечка. - Не надо завтракать, а то не дай бог, в машине укачает! – это бабушка. - Голодной, ни как нельзя! Я бутербродик сделала! – это снова мама. Наденька только успевает во все стороны поворачиваться, да советы выслушивать. В итоге, только глотнув немного чайку, уселась перед прибывшей парикмахершей. После часа мучений, с напутствием не трясти сильно головой, причёска была завершена. Аккуратно облачившись в платье, Наденька, как принцесса уселась у окна в ожидании жениха. Подружки побежали к подъезду, устраивать традиционный выкуп. Сидит Наденька, в окно смотрит, а с двенадцатого этажа особо ничего и не видно. А тут ещё такой приступ голода одолел! Не иначе как на нервной почве. Подхватив подол платья, тихонечко пошла в сторону кухни. А там никого! Все пошли к подъезду на то, как жених с выкупом справляется посмотреть. Наденька и шасть к холодильнику. А там вчерашняя жареная курица на тарелочке. Аппетитная! Ну, так Наденька хвать ножку и бегом в комнату. Стоит, жуёт за обе щёки. С аппетитом так! Не успела ещё и половину доесть, как народ во главе с женихом в комнату вваливается. Жених Иван, огромнейший букет белых роз протягивает. Аж рот приоткрыл от восхищения. За ним подружки с умильными личиками стоят. А как же! Она, Наденька первая из них замужней дамой будет! Наденька, почувствовав торжественность момента, букет взяла и реверанс изобразила. А тут как захихикают все. Ольга, самая расторопная оказалась. Подскочила к Наденьке и куриную ножку из руки-то и забрала, чтобы реверанс было удобнее делать. - Здравствуй, милая! Какая же ты у меня красавица! А подруги твои меня совсем замучили. И даты всяческие вспоминал и загадки отгадывал! Но всё бы ничего, так заставили пешком по лестнице подниматься и на каждой ступеньке тебя ласковым словом называть. Хорошо, друзья помогали, а то уже чёрт знает чего, на ум приходить стало! – и Иван, улыбаясь Наденьку за плечи приобнял. - Надежда! Твой будущий супруг день рождения Ленина знает лучше, чем день рождения будущей жены! Про Ленина не секунды не сомневался, а твой вспоминал! – Татьяна доложила. - А знаешь Надь, Ваня тебя рыбкой бесхвостой и змейкой изящной называл! – наябедничала Олеся. - Ну и ладно, ладно…Не щукой же и змеёй подколодной. Гдеж столько слов сразу вспомнишь? А день рождения Наденькин, подучит постепенно. Чай, не один год на это будет – постаралась перевести всё в шутку и урегулировать конфликт бабушка. Немного потоптавшись в комнате, все дружно двинулись на улицу. Пора рассаживаться по машинам. Гордо подняв голову и изображая походку царственной особы, Наденька вышла из подъезда. - Фото на память! Встаньте все у машины! – прокричал Лёшка, избранный в фотографы. Всё хорошо, но пока фотографировались, голубь пролетавший, свой подарок жениху на плечо выгрузил. Наденька платочком вытерла и, сдерживая улыбку, ласково сказала: - К деньгам! Богатый у меня супруг будет! Наконец, все погрузились по машинам. Как положено, жених с невестой поехали в разных автомобилях. К загсу приехали. Наденька из машины не выходит, ждёт, пока ей Иван руку подаст. Дверцу открывает Танечка и жутким голосом трагически шепчет: - Машины с женихом нет!!! Я смотрела. Она за нами ехала! А потом на повороте, вдруг исчезла!!! Только ты не плачь, а то косметика потечёт, и глаза красные будут! - А зачем мне глаза красивые, если замуж не за кого выходить? – Наденька скривилась вся, вот- вот слёзы хлынут. Вылезла сама из машины, все её обступили, успокаивают. - И зачем ему было нужно на Мишиной машине ехать? Все бы спокойно в заказанные уселись! – Правильный, но уже не своевременный вопрос, задала рассудительная Ольга. - Михаил – друг его лучший! Машину недавно купил. Хотел сам за рулём сидеть! – Наденька, хлюпая носом, отвечает. А самой страшно! Мало ли чего! Тут послышалось гудение и, из-за поворота выехала машина жениха. Наденька быстренько вытащила из Ольгиной сумочки носовой платок и утёрла слёзки. Лихо тормознув, машина остановилась и появился Иван. Его лицо соперничало с боевой окраской индейцев. Только в чёрном цвете. А на руки и смотреть страшно. Наденька опять слёзы приготовила. Подойдя к расстроенной невесте, жених, улыбаясь, доложил: - Поломались маленько. Пришлось чиниться. Я немного поучаствовал, чтобы быстрее вышло. Побегу отмываться! – И Иван исчез в дверях загса. Наденька собралась, было снова зареветь, да передумала. Какая беда, жених немного грязный! Пришёл же! А это главное! И широко улыбнувшись, в окружении подруг вошла во Дворец Бракосочетания. От пафосности торжественной обстановки на Наденьку навалился ужас. Оглянулась на подруг, ища поддержки. Но на их вытянувшихся лицах увидела тоже самое. Девушки нервно теребили в руках цветы и косились на проходящих мимо невест. Немного всем полегчало в комнате ожиданий. Но вот настал торжественный момент! Открылись двери, заиграла музыка и, уцепившись за локоть Ивана, Наденька в сопровождении свидетелей и подруг на подгибающихся ногах, двинулась на встречу новой жизни. Брачующиеся со свидетелями остановились напротив стола регистрации. Музыка смолкла, женщина в нарядном платье стала произносить речь. И тут Наденька с ужасом поняла, что не слышит ни единого слова! Как будто оглохла!!! Хоть караул кричи! Стала вспоминать, что придётся ещё и на вопрос отвечать. Что делать-то, а? Покосилась на Ивана. Тот стоит без улыбки, словно каменный. Глянула на подруг. Девушки шеренгой замерли, не шелохнутся. Решила тогда на губы регистраторши смотреть. Ага, та в бумажку посмотрела и по интонации, Наденька поняла, что вопрос задаёт. Точно! Наверняка спрашивает, согласна ли она Надежда, и далее по тексту. Чтобы ни кто не подумал, что она, сомневается в выбранном решении, Наденька приготовилась отвечать. И, как только женщина замолчала, в торжественной тишине зала раздался звонкий девичий голосок: - Конечно, соглас… Окончание фразы потонуло в хохоте. А от него и пелена глухоты словно спала. Округлила глаза Наденька, ничего не поймёт. Иван её руку своей ладонью погладил и нежно так, с улыбкой: - Надюша, это меня спрашивали – И добавил в сторону регистраторши – Сказанное подтверждаю! Наденька пунцом залилась, а самой тоже смешно стало. Дальше всё пошло гораздо веселее и непринуждённее. Самое трудное было позади, оставалась лишь неофициальная часть. Поехали на Воробьёвы горы. Там много фотографировались, гуляли, пили шампанское. И всё бы ничего, да решили новобрачных на лошадях покатать и фотографии на память сделать. Наденька выбрала белую лошадь, а молодой муж - чёрную. Хмурый парень, державший под уздцы лошадей, сплёл замком руки и кивает Наденьке: - Ногу сюда ставь и, садись в седло! Наденька ножку в белой туфельке на руки поставила, да и уселась шустренько. Только не в седло, а на плечо несчастному парню, который от этого более весёлым не стал. И за волосы вцепилась. А как же думает – если упаду, перепачкаюсь вся! - Кобыла! – раздражённо прошипел он. - Кто я, кобыла? – Наденька спросила обиженным голосом так и, продолжая сидеть на плече парня. - Не ты кобыла, а лошадь…На неё садись! Подъехал Иван на чёрной лошади и со смехом спросил: - Надюша, ты чего на него уселась? Первый день, как замужем, а уже на тебе!!! Наконец, общими усилиями Наденька была водворена в седло. Далее, как положено, грянула музыка, и молодые сделали круг почёта перед радостно гомонящими друзьями и подругами. В кафе, где собрались многочисленные гости, всё прошло гладко, без казусов. К всеобщей радости женской половины гостей в конкурсе на распределение обязанностей мужа и жены Наденьке постоянно везло. По очереди с Иваном они лопали воздушные шарики, в которых были маленькие записочки. Смеющейся молодой жене выпало и чтение газеты на диване, и пиво по выходным и беспрепятственный просмотр футбольных матчей. Супругу же досталось мытьё посуды, походы по магазинам и визиты в косметический салон. Раздосадованный Иван с большим трудом выменял пиво по выходным на посещение салона. С того сумасшедшего дня времени прошло не много, ни мало. Но серебряная свадьба уже не за горами. Если и ругались супруги, а что в семейной жизни не редкость, то не сильно. В минуты обиды Наденька часто вспоминала мужу, что он ещё до свадьбы обзывал её бесхвостой рыбой и гадюкой. На что муж со смехом отвечал, что не рыбой, а рыбкой и не гадюкой, а змейкой. И добавлял, глядя на улыбающуюся жену: - Меня так вообще ни кто не спрашивал, согласен я или нет, на тебе жениться! |
Лада. Очень обычная история
Сергей Елисеев Я её любил. Люди любят многое и по-разному. Любят женщин и мужчин. Часто любят детей. Реже родителей. Любят театр, рестораны, хорошее вино, грибочки собственного посола с лучком под водочку. Любят шумные компании и тихое одиночество. Любят загранпоездки и рыбалку на берегу. Любят иностранные машины и модную одежду. Очень любят деньги. Любят голубей и лошадей, любят кошек и собак. А я любил её, немецкую овчарку. После смерти Грэя, огромного и свирепого волкодава, мы хотели взять во двор более цивильную собаку, например, немецкую овчарку. Конечно кобеля, как более злобного и надёжного охранника Но у заводчицы была только сучка. Последняя из помёта, и самая маленькая. Возьмите, не пожалеете, убеждала она нас. Мы взяли. Принесли в дом маленький пушистый комочек. Назвали Лада. Она очень скоро превратилась в совершенно непонятное существо. Удлинённая поросячья мордочка. Длинные, как у зайца уши, одно из которых болтается, а другое стоит наполовину. Кого нам подсунула заводчица?! Срам, а не овчарка! Она была шустра до чрезвычайности. Кажется, в этой свинке сидели три тысячи чертей и не давали ей ни минуты покоя. Она носилась по саду, хватала нас за ноги, пробовала на зуб. Давайте поиграем-покусаемся! Мы вскрикивали и отбивались от неё свёрнутыми в жгут газетами. Когда жена копала грядки, Лада устраивалась рядом и тоже копала, раскидывая землю в сторону. Если я сгребал в кучу опиленные ветки, Лада хватала их ртом и несла вслед за мной. Ей хотелось всегда быть с нами. Без нас ей делалось тоскливо, она искала выход своей буйной энергии. Она залезала на крышу сарая. Не знаю как, но добралась даже до почтового ящика. Умудрилась вытащить журнал The Economist, который я получаю из Лондона. Журнал она добросовестно «почитала», оставив от него одни ошмётки. Я был взбешён. Схватил её за шкирку, выволок к воротам, где у нас прикреплён ящик, ткнул носом и завопил: - Фу! Это ящик! Нельзя! Поняла? Она прижала хвост и уши. Ей было очень страшно. За что, хозяин? В чём моя вина? Я отпустил её. Сгорбившись, она моментально убежала к себе в конуру. А я, распалённый, поспешил в дом. Сел за компьютер и стал писать в Лондон, что мой лучший друг, съедаемый тягой к знаниям в области политэкономии, съел последний выпуск журнала, в результате чего я прошу редакцию, при наличии запасных экземпляров, великодушно выслать мне такой-то номер. Через некоторое время я получил посылку из Лондона. Полмешка экземпляров одного и того же номера журнала The Economist. Видно, с присущим им юмором англичане решили поддержать стремление моей собаки к учёности. Так я сделал ей «выволочку». И ещё несколько раз я незаслуженно и гнусно её обидел. Да так, что вспоминать про это больно и описывать стыдно… Но она зла на меня не держала. Когда я возвращался из командировок, радости её не было предела. Она прыгала на меня, вертела хвостом, визжала… Хозяин, ты снова дома! Это так здорово! Я ей привёз новый ошейник из Берлина (это тебе подарок с исторической родины). Банку собачьих консервов с Мальты (это тебе вкуснейший гостинец из Европы). Шло время. И произошло то, что происходит в сказках. Гадкий утёнок превратился в лебедя. Лада стала крупной, красивой немецкой овчаркой. Чётко вылепленная голова, тёмные с разрезом глаза глядят преданно и внимательно. Стоячие ушки-локаторы поворачиваются туда-сюда в поисках звука. А как она бегала! Она буквальна летела, лишь на миг касаясь земли лапами… Мы с женой решили сходить с ней на выставку собак. Других посмотреть, себя хоть вне ринга показать. На выставке собаки-немцы нам не понравились. Какие-то горбатые, мелкие. Наша Лада помощнее иных кобелей. Мы нечаянно оказались у столика, где регистрировали собак – участниц выставки. - Ваши документы, - обратилась к нам строгая женщина за столом. Наверное, старшая. Уже немолодая, седые волосы завиты в кудряшки. Курит не дамскую сигаретку, а мужицкую папиросу. - Да мы не участники. Мы просто так пришли, - сказал я. – У нас даже родословной нет. Строгая женщина внимательно посмотрела на Ладу. Затянулась папиросой. - А зря. Такую – хоть на обложку журнала. Красавица! Она была не только красавицей. Она была умницей. Я без труда обучил её всем собачьим премудростям. Она понимала, всё, что от неё требовалось. Я мог положить перед ней кусок колбасы и, сказав «Охраняй!» уйти в полной уверенности, что колбаса будет в сохранности, хоть сторож изойдёт слюной. Взять что-либо со стола вообще было немыслимо, даже если там лежало принесённое с рынка мясо. В таких случаях она лишь садилась около стола и склоняла голову набок. Хозяин, может, дашь кусочек? Не дать было невозможно. Повзрослев, она стала вести себя совсем по-другому. Придёт со двора в кухню, ляжет к себе в угол и лежит, стараясь никому не мешать. Казалось, она полностью ушла в себя и не обращает на нас внимания. Но стоит мне только в разговоре вставить фразу «Лада, ко мне», как она выскакивала из своего угла, садилась напротив меня и ждала дальнейших указаний. Иногда она допускала женскую слабость. Подходила и осторожно клала голову мне на колено. Погладь, хозяин. Я гладил её тёплую бархатистую голову. Она, счастливая, закрывала глаза. Порой мне казалось, что наша собака излишне избалована и не выполнит самой главной собачьей функции – не проявит агрессию к непрошенным гостям. А ведь у нас во дворе стоит машина (если таковой можно назвать Запорожец), сарай с инструментами. Есть чем поживиться лиходею. Я пригласил дрессировщика провести курс обучения. Он приехал в назначенное время. В защитном костюме осторожно вошёл во двор. Я по условному сигналу спустил собаку. Она стремглав бросилась на дрессировщика. Он подставил ей рукав. Но она сбила его с ног и метнулась к незащищённой голове. Видно, обладая немалым опытом боёв с собаками, дрессировщик мгновенно защитился рукавом. Лада вцепилась в него мёртвой хваткой. Напрасно дрессировщик пытался смахнуть её. - Всё! Оттаскивай собаку! – закричал он. Я с трудом оттащил Ладу. Она злобно рычала. Хозяин, отпусти меня! Дай я сама с ним разберусь! Ведь это опасный тип. Он без твоего разрешения пришёл в НАШ сад… Я увёл её вглубь сада и привязал к яблоне. Потом вернулся, чтобы поговорить с дрессировщиком. Тот приводил в порядок пострадавшее снаряжение. - Нормально ваша собака работает. Спите спокойно. Чужого не пустит. Собака – огонь. С вас пятьсот рублей. Наступила зима… Я расчищал снег на улице. Вдруг мне показалось, что где-то вдали пискнула собака. Я продолжал кидать снег. Калитка внезапно распахнулась, выскочил сын и мне крикнул: «Лада порезалась!» Я побежал за ним... Лада лежала, положив голову на передние лапы. Снег вокруг неё был густо забрызган кровью. Вид у неё был испуганный. Прости, хозяин. Это я нечаянно. Хотела поймать воробья и напоролась на гвоздь в заборе… Я посмотрел на её правую лапу повыше локтевого сустава, и сердце у меня остановилось. Рана была страшная. Обнажилась кость. Из вены пульсирующим фонтанчиком била кровь. Сын принёс из автоаптечки резиновый жгут. Мы перетянули им лапу поверх раны. Перенесли Ладу в кухню. Сын побежал вызывать ветеринара. Я остался с Ладой, зажав ладонью её рану. Руки сразу же стали липкими. Ветеринар Евгения Ивановна, крупная мужеподобная женщина, приехала на своём джипе довольно скоро. Прежде чем войти в дом, попросила надеть на собаку намордник. Лада встретила её на трёх лапах грозным рыком, на который ветеринар не обратила никакого внимания. - Видала я вас всяких. Кладите собаку на стол. - Как? - спросил я. - А вот так! – Она схватила пятидесятикилограммовую псину и плюхнула её на стол как кошку. – Держите ей ноги крест-накрест! Я повиновался. Лада затряслась от страха. Яркий свет от лампы над столом бьёт ей прямо в глаза. Страшная женщина приступает к жутким процедурам. Ой, как больно делает! Вырезает кусок лапы! Втыкает иголки! Ужасное чудовище! СТРАШНО… Ветеринар забинтовала швы. - Всё! Уносите! Я осторожно переношу Ладу в угол кухни. Она настолько напугана, что уже ни на что не реагирует. - Рана серьёзная, - говорит Евгения Ивановна. – Порвана самая крупная вена. Она уже работать не будет. Но кровоснабжение восстановится за счёт других каналов. Собака молодая, здоровая, всё должно затянуться. С вас тысяча двести. Я пошёл за деньгами. Эту ночь я провёл на кухне вместе с Ладой. Она стонала всё сильней и сильней. Должно быть, боль становилась невыносимой. Я только гладил её. Больше я ничего не мог сделать. Наконец, Лада не выдержала. Она подползла ко мне, уткнулась мордой в пах и заскулила-заплакала… - Лада, милая. Ну, потерпи, дорогая. Всё пройдёт, всё пройдёт… Рана заживала очень долго. Но, наверное, правильно говорят «Заживёт как на собаке». Зажило. Как-то мы решили взять в дом котёнка. Надо оберегать дом от мышей. Лада не приняла его категорически. Что за безобразие? Хозяйские руки, которые всегда ласкали только её, вдруг стали поглаживать кота! Не бывать этому! Котёнка пришлось отдать обратно. С тех пор кошки стали её смертельными врагами, и горе было той, которая в наш сад забредала хоть днём, хоть ночью. Какая-то кошка, видно не желая сдаваться без боя, надорвала ей ухо. Пришлось снова вызывать Евгению Ивановну. Завидев её, Лада затряслась от страха… Опять это чудище с иголками? Ветеринар пришила ей ухо… … Летом я выходил с ней погулять в поле. Чтобы «растрясти жирок», я бежал трусцой по траве. Она то убегала вперёд, то возвращалась. Запыхавшись, я садился на траву. Она усаживалась рядом. Обняв её, я смотрел вдаль, на плывущие облака… Нам было хорошо вдвоём. Я ей что-то рассказывал. Она слушала. В знак понимания время от времени пыталась лизнуть мне лицо горячим шершавым языком. Если я ложился на траву, она приходила в замешательство. Что с тобой, хозяин? Ты всегда такой высокий и вдруг стал ниже меня! Тебе плохо? Сейчас я помогу! И она начинала тыкать меня мордой, чтобы я поднялся… Для её же здоровья мы решили её расщенить. Она принесла девять щенков. По нашему недосмотру три щенка умерли уже в первые дни. А которые выжили – были как на подбор. Крупные, мордастые. Возьмёшь такого в руки – сердце радостью заливается – какой очаровательный бутуз! Мы опасались, что с этой оравой замучаемся. Ведь каждый из них – питается. И, следовательно, испражняется. Но проблем тут никаких не было. Лада всё за ними подъедала и подлизывала. Содержала «детский уголок» в идеальном санитарном состоянии. Детишкам облизывала животики и писки. Шёрстка на них лоснилась. Глядя как они, пристроившись к её соскам, усиленно сосут, а она их старательно и с любовью вылизывает, нельзя было не воскликнуть: «Спасибо, мама, за счастливое детство!» Но словно злой рок нас поджидал. Лада вдруг отказалась кормить щенков. И сама отказалась от корма. Стала вялой. Начался понос. Понесло тут и щенков наших. Всех. Можно представить во что превратились «детский уголок» и кухня, несмотря на все наши старания. Шесть щенков делали выделения как реактивные ракеты. А больная мать безучастно лежала под столом и стонала. Мы позвонили заводчице – что делать? Никакого вразумительного ответа. Мы сажаем Ладу в машину, кладём одного щенка как образец в коробку. Едем в ветеринарную лечебницу. Осмотр. Анализы. Дорогие лекарства. Потом ежедневные и многократные уколы всему выводку. Мы спасли всех. И вылечили мать. Пора щенков продавать. И тут появляется заводчица. Моим кобелём крыли? Крыли. А я за вязку двести долларов беру. Давайте мне двух щенков. Я возмутился. Где ты была, когда тут у нас случилась эпидемиологическая катастрофа? Носа не казала! А теперь, как деньгами запахло, ты и пришла. Бери любого на выбор. А на большее не рассчитывай. Она взяла единственного кобелька и ушла не попрощавшись. Я понял, что приобрёл кровного врага… Щенков мы продавали долго. Но все ушли в хорошие руки. Мы разобрали «детский уголок». Навели порядок на кухне. Жизнь потекла обычным чередом… Работа. Пробежки в парк с собакой. Всё как обычно. Значит, всё хорошо. Недавно мы заметили, что Лада погрустнела. Перестала есть. Ничего, такое у собак бывает, подумали мы. Но она не ест уже третий день. Лечебница, где мы лечились со щенками, была закрыта. Мы поехали в другую. - Давайте ей сделаем капельницу, - предложил молодой человек в светло-зелёном халате. - С вас двести рублей. На следующее утро ей стало хуже. Мне показалось, что у неё припухла шея. Мы снова отвезли её в лечебницу. Та же процедура за ту же сумму. Днём у неё раздулась шея. Ей стало тяжело дышать. Она захрипела. Мы позвонили Евгении Ивановне. Срочно приезжайте. Собака совсем плоха. Приехала Евгения Ивановна. - Боже мой! Что вы раньше делали? - В больницу на капельницу возили. - Какая капельница! Надо жидкость спускать, а не вливать! Будем срочно оперировать! Мы положили её на стол. Она почти не сопротивлялась. Сил в ней не оставалось. Яркий свет от лампы над столом бьёт ей прямо в глаза. Страшная женщина приступает к жутким процедурам. Евгения Ивановна выбрила ей шерсть под горлом. Взяла толстую иглу-трубку. Я увидел полные ужаса глаза Лады. Хозяин, я люблю тебя. Защити! Евгения Ивановна вонзила ей иглу под горло… Из трубочки слабо закапала кровь. Ветеринар взяла вторую иглу. Ещё тычок под горло. Вот она меня и достала. Не зря я её боялась. - Лада дёрнулась. Сзади брызнула струйка мочи. Тело её обмякло… - Всё… - сказала Евгения Ивановна и распрямилась над телом. Мы замерли в шоке. Как? Не может быть! Бесполезно и бессмысленно описывать наше состояние… Я склонился над ней. Лада, неужели тебя больше нет? Слёзы сами потекли из глаз. - Только не надо сантиментов – заметила Евгения Ивановна. Она открыла собачий рот. Вытянула язык. Под языком была огромная, величиной с кулак, красно-лиловая опухоль… - Эх, специалисты, забодай вас комар! В рот-то собаке можно было заглянуть?! – Она покачала головой. - Сами похорОните или мне забрать? - Забирайте, - проговорила жена. - У нас на огороде уже собачье кладбище. - Заворачивайте в одеяло и относите ко мне в машину, - скомандовала Евгения Ивановна. – С вас семьсот рублей. Я вынес её, ещё тёплую, на улицу. Положил на сиденье джипа. - Положи на пол. А то чехол мне запачкает, - сказала Евгения Ивановна. - Я вам рекомендую азиатскую овчарку взять. Отменное здоровье и сторож отличный. Она закурила, завела джип и уехала… Прошло несколько дней. Пустота в саду и в доме. Дыра в душе… Три года ты была рядом. Ты бежала со мной по траве. И плыла по воде, прижав уши и пофыркивая. Мне было с тобой хорошо. И тебе тоже. Ты любила меня совсем ни за что и не очень заслуженно. Ты ничего у меня не просила, кроме как иногда погладить по голове. Я знаю, ты была готова броситься за мной в огонь. А я, кажется, проморгал даты с твоими прививками… Прости, Лада… …В комнату, где я сижу за компьютером, вошла жена. Взгляд её упал на монитор. - Значит, о ней написал? - Да, о ней. - Может, не надо нам так убиваться? Ведь она была собакой. - Да, она была собакой, - ответил я. – Но мы-то люди… Жена протянула мне газету с объявлениями о продаже щенков. - Посмотри вот здесь подходящую кандидатуру. Всё-таки в частном доме нельзя жить без собаки… |
СоловушкаФлорид Буляков
Нет, не о печальной девушке-бесприданнице рассказ. Такое необычное прозвище в нашем ауле носил один неказистый, жалкого вида мужичок. Маленький, щупленький, он и на самом деле походил на серенькую невзрачную птичку. То есть, на соловья. Но похожесть была не только внешняя. Он обладал потрясающим певческим талантом, был умелым исполнителем так называемых "озон кюй" ("долгих песен"). Пока дотянешь до конца такую песню с бесконечными замысловатыми мелизмами и переливами – шею сломаешь! А у него получалось запросто, легко и душевно. Но главным его коньком было другое. Он в совершенстве владел древним искусством имитации. Тем самым, которое описал еще в прошлом веке академик Лебединский, потрясенный встречей с птицей-мужичком в башкирской глубинке. Наш мужичок мог изобразить в звуках, лицах и картинах все что угодно. Будь то пробуждение аула с разгоном сепаратора и плачем разбуженного ребенка или жизнь тайги со всем ее пестрым поющим, рычащим и мычащим населением. В кругу мужиков он изображал разные веселые картинки. Например, как старый козел добивается расположения молодой козы. Круг в итоге превращался в рыдающую лепешку (калька башкирской поговорки). Нас же, аульскую детвору, поражало его умение свистеть, не открывая рта. То есть, не просто свистеть, а выдавать всякие птичьи трели. Как только кто заплачет или расшумится, он, как магнитофон, включал эти трели и мы замирали, начинали искать – а где птичка. А «птичка» сидел с невозмутимым видом, будто он вовсе не при чем. Вот за это умение стар и млад и называл его Сандугач-бабаем (дядюшкой Соловушкой). Все свободное время он проводил за рыбалкой. Если не было клева, подзывал рыб тихим пением. Если и на это рыба не клевала, предавался другому известному увлечению всех самородков – запойно пил. Есть такое определение - «пьет по-черному». Так вот, наш соловушка пил «по-белому», благородно. Тихо, без шума, не доставляя особых хлопот своей супруге, которая ростом и весом была раза в три шибче его. Напившись, он не падал, не валялся, не кричал, не бунтовал, не качал права и так далее. Он тихо сидел в углу кровати. Спал так, сидя. Причем, не сразу было угадать, спит или просто сидит, улыбаясь. Просто отключался часа на три, сидя, как сидел, не меняя позы, съежившись, как соловушка. Как соловушка потому, что во сне он порой включал то свое умение и было странно слышать в избе, где кроме пьяного мужичка никого не было, пение птиц. Но однажды с ним произошла метаморфоза. Он забросил рыбалку, перестал изображать козлов и, самое странное, бросил пить. А дело вот в чем. Между нашим аулом и деревней Сорокино был лес, который так и назывался Сорокинским. Так себе лес, небольшая дубрава. Но в ней, в этой дубраве, наш имитатор обнаружил какую-то очень редкую птицу необычного оперения и неизвестных нежных трелей. Вот с того момента и преобразился наш мужичок. Каждый вечер он уходил в дубраву на орнитологическую экспедицию. Уходил возбужденный, нахохленный, а возвращался весь какой-то пощипанный, опустошенный. Дома его ожидала еще одна печаль - жена, которой эти походы не нравились, избивала его смертным боем и выбрасывала в огород, где он приходил в чувство лишь к утру. Вечером, придя в полную норму, он снова уходил в дубраву. Мы переживали за него. Мы ждали, когда он принесет в аул новые звуки, новые мотивы любви (так говорил имитатор) неизвестной редкой птицы. Были, конечно, и сильно сомневавшиеся: ну какая может быть птица в сорокинском лесу кроме сороки? И они оказались правы. На следующее лето наш герой прервал все экспедиции, объявив, что редкая птица не поняла его, благородные порывы не оценила и улетела в иные кущи. С той поры он снова взялся за старое, быстро сник и умер. В последний раз я видел его, когда заехал повидаться, сидевшим все на том же месте в отключенном состоянии. Пустой дом был заполнен трелями соловья. Но в голове мелькнула горькая мысль - так и просидел всю жизнь и ничего не оставит памятного... А потом случилось вот что. Как-то я сидел на концерте художественной самодеятельности района. Я было задремал под тягучие звуки курая, но тут обьявили выступление имитатора. "Ну-ну, - подумал я, мгновенно вспомнив Сандугач-бабая. - Глянем, на что способен!" И не поверил глазам своим - на сцену вышел Соловушка! Мальчонок, капля в каплю похожий на нашего покойного мужичка. Такой же невзрачный, щупленький, смущенный. Вышел и… залился соловьем. Мать моя! - Кто такой? - спросил я соседа, завотделом культуры. - Из Сорокино паренек. Потом пройдем за кулисы, посмотришь, как изображает козла! Умрешь! И я чуть не разразился хохотом, ибо разом вдруг понял, какую редкую птицу искал-навещал в дубраве наш Соловушка! Такой вот был соловей-соловушка. Царствие ему небесное, покойному. |
Автор к сожалению неизвестен...
Я - Девушка, и, значит, я - Актриса, Во мне сто лиц и тысяча ролей. Я - Девушка, и, значит, я - Царица, Возлюбленная всех земных царей. Я - Девушка, и, значит, я - Рабыня, Познавшая солёный вкус обид. Я - Девушка, и, значит, я - пустыня, Которая тебя испепелит. Я - Девушка. Cильна я поневоле, Но, знаешь, даже, если жизнь - борьба, Я - Девушка, я слабая до боли, Я - Девушка, и, значит, я - Судьба. Я - Девушка. Я просто вспышка страсти, Но мой удел - терпение и труд, Я - Девушка. Я - то большое счастье, Которое совсем не берегут. Я - Девушка, и этим я опасна, Огонь и лёд навек во мне одной. Я - Девушка, и, значит, я – прекрасна С младенчества до старости седой. Я - Девушка, и в мире все дороги Ведут ко мне, а не в какой-то Рим. Я - Девушка, я избранная Богом, Хотя уже наказанная им! И не забывайте, Бог создал Девушку а Мужчина - Женщину... |
ПалачЭли Крав
Когда я уходил, она даже не посмотрела на меня. И дело даже не в снотворном, которым она была накачана. Она просто не хотела на меня смотреть. А я уходил. Поминутно оглядывался, сожалел, молил Б-га о прощении, но уходил, оставляя ее одну... Когда-то она, совсем маленькая, сама к нам пришла. Доковыляла до ног жены и улеглась. Я взял ее на руки, и она настолько доверилась мне, что заснула в моих ладонях пузиком кверху. Ее крохотная головочка лежала на моих мизинцах, а куцый хвостик свисал возле запястий. Такая маленькая, такая забавная... Все вокруг говорили, что она симпатичная, ну прямо, как кукла! И мы назвали ее на местный манер – Куки. Или Кука. Кукленок... Для нее, малышки, две ступеньки были непреодолимой преградой. Сколько радости она нам доставляла! Как веселила... История о том, как мы переезжали с одной квартиры в другую с котенком в сумке, вошла в лучшие легенды нашей семьи. А о незабываемости впечатлений от котенка, вырвавшегося на волю из сумки в салоне автомобиля, и нашедшем самое безопасное место под педалями газа и тормоза, могу рассказать только я. Никому бы не пожелал ТАК подъезжать к светофору... Когда наступил март и на страдания Куки, слушающей ор уличных котов, стало невозможно смотреть, мы отнесли ее к ветеринару. И стала она бесполой кошкой... А потом у нас родился сын. Квартирное пространство вдруг стало для нее ограниченным – появилась комната, в которую кошку не пускали. Но сын рос и не представлял жизни без Куки. Она же член нашей семьи! У нее и фамилии я наша!.. Аллергия на шерсть у младшей сестры жены, переросшая в очень тяжелую форму астмы, привела к тому, что девушке в 19 лет пришлось искать отдельное жилье. И она, не задумываясь, переехала в халабуду, которую снимала с двумя студентками. Не выгонять же кошку! Та ведь никогда на улице не была! Через несколько лет наша большая семья разъехалась. Кошку мы, конечно же, взяли с собой. А потом и у дочки обнаружилась аллергия на летающую повсюду и лезущую в глаза шерсть. Куки переехала к теще. В маленькую квартирку, в которой кошке постоянно приходилось оставаться одной. Хозяйка дома много и подолгу работала. А Куки скучала. Я приезжал иногда, и сердце заходилось от тоски – бедная животина спала, встречала хозяйку, выпрашивала у нее пожрать и снова забиралась под покрывало – спать. Растительная жизнь... Так прошло пять лет. В полной тоске. Я бы так жить не смог. И Куки не смогла. Она начала мстить. Чистоплотная и аккуратная кошка начала гадить на диваны. Визит к ветеринару и последовавший за этим недельный карантин в ветлечебнице, сильно шокировавший Куки, помог только на время. Через две недели она продолжила мстить. К зассанным, жутко пахнущим диванам добавились кучи по углам. Ветеринар развел руками и сравнил ее со злобными стариками – любой с такими встречался, я думаю. Исправить ее невозможно. Семейный совет постановил: Куки стала проблемой, которую необходимо решить. И окончательное решение этого вопроса было возложено на меня... Они, значит, приговорили, а я, значит, должен привести в исполнение! И все потому, что я единственный мужчина с машиной в семье. Кошка в одиннадцать с половиной лет, все равно как женщина в 62 года. Еще не старуха, но... Ни один приют не согласился ее взять. Хваленые общества защиты животных только руками разводили, узнав ее возраст. Ветеринар, классный парень, действительно искренне любящий животных, предложил ее усыпить... Сегодня бедную Куку напоили снотворным, чтобы она не сопротивлялась. Предыдущие визиты к ветеринару оставили на мне немало шрамов – для домашней кошки, никогда не видевшей улицы, любой выход из дома был шоком. А сейчас она только зашипела на меня. Раньше ее шипение жутко меня выводило – видимо, осталось еще во мне какое-то животное начало – а сейчас мне стало ее очень жалко. Я накрыл Куку тряпкой, посадил в картонную коробку и повез в лесопарк. Для кошки, никогда не жившей на воле, свобода – это смерть. И я толкнул ее на погибель. Это, знаете ли, такой вид лицемерия – я ее, как будто бы, не убиваю, может она и выживет... Я открыл коробку под деревом и положил ее на бок – на день-два будет у Куки домик. И опрокинул едва початую упаковку с сухим кошачьим кормом, чтобы с голоду не умерла. Добрый такой... А теперь сижу и боюсь, что запах еды соберет котов со всей округи, а это не сулит ничего хорошего нашей бесполой девочке... Выгнать Куки решили без меня. Мне только поручили это осуществить. И когда я заглядывал в лежащую под деревом коробку, гордая Куки даже не взглянула на меня. И тогда я почувствовал себя тем, кем есть – палачом. Мы, люди, называем себя добрыми. Мы с умилением смотрим на котенка, крольчонка, щенка. Нам их жалко... Помилуйте! При чем тут жалость? Для нас они просто забавные зверушки! Игрушки, которыми можно побаловаться и выбросить, ничуть не заботясь тем, что искалечили им жизнь. Даже прикармливая возле дома котенка или щенка, мы отучаем их от самостоятельности и делаем зависимыми от нашей прихоти. Зачем цитировать завязшую в зубах фразу А. де С. Экзюпери? О какой ответственности идет речь? Животные для нас – всего лишь игрушки! Кто за них в ответе? На дружные крики и биения себя в грудь: мы, мол, действительно любим братьев наших меньших, я могу дать один совет, каким бы странным он ни казался. Не лезьте в жизнь животных! Вообще! Даже не кормите! А если лезете, то будьте с ними до конца. Хотя и это не спасает. Вспомните «Белого Бима»... Не будьте лицемерами! Не кричите: «Мы любим животных!» Человек любит только себя. Так давайте постараемся, чтобы наша любовь к себе не калечила окружающих! |
Цитата:
Очень грустная история и, увы, частая. Но не все такие - у нас тоже кот с ума сходил одно время - и не только провонял всю квартиру, а еще и кидался на всех. До сих пор есть еще мебель, которую не удалось отмыть, а заменить не получается... , шрамы на руках мужа и моих, но кот так и живет с нами - мы были виноваты в том, что случилось - мы и исправили... Это он такой недовольный потому, что я его ослепила вспышкой. А вообще - это очень нежное и ласковое существо. |
Слепые
Демьян Островной Эскалатор метро медленно, натужно нес на поверхность, уставшую за день толпу. При этом недовольно скрипел. … Не заметить их было невозможно. Тонюсенькая, хрупкая, как хрустальное изваяние, девушка с русыми волосами, в сиреневой болоньевой курточке с капюшоном. Необыкновенно красивая. Единственная странность – закрытые глаза. В левой руке – черная, парусиновая сумочка. Правая – на изгибе локтя спутника. Парень – высокий брюнет с правильными мужественными чертами лица. На нем черная, из кожи куртка. Через правое плечо – небольшая спортивная сумка. Глаза открыты, но в них не отражается никакой реакции на окружающий мир. Левой рукой парень бережно поддерживает, доверчиво лежащую на ней миниатюрную ладошку, на безымянном пальчике которой тоненькое обручальное колечко. Супруги. Юные. Обоим не более двадцати лет. В правой руке парня белая трость. Незрячие. Оба. На троллейбусную остановку пара прошла, осторожно миновав людей и препятствия. Белая трость никого не задела. Как они чувствовали этот мир, одному Богу известно. Мокрый, слякотный мартовский снег вынуждал всех обитателей остановки ежиться и морщиться. Неуютно в Большом Северном Городе. Парень с белой тростью склонился к своей спутнице и что-то сказал. Она послушно, отдав ему сумочку, накинула капюшон на русую головку. И тут же ее ручонки, как лебединые крылья изящно-безошибочно взметнулись вверх, к его голове. Эти руки видели своего любимого. Они заботливо проверили, удобно ли сидит вязаная шапочка. Ласково скользнули вниз по щекам, смахивая капли воды, нежно потеребили подбородок. Руки были зрячими. Ими смотрели сердце и душа девочки. Подкатил троллейбус – грязный и ворчливый. Хлопок открывшейся двери прозвучал, как выстрел стартового пистолета. Обезумевшая толпа, повинуясь сигналу, рванулась вперед – сработал приобретенный инстинкт. Замешкалась, наткнулась на невидимую стену. Остановилась. Уплотнившиеся задние ряды не понимали причины задержки. Они осатанели и давили на передних. У самой двери светилась серебристо-седая, волнистая шевелюра мужчины лет шестидесяти. Неуместное в этой ситуации благородство его еще больше подчеркивалось омерзительной погодой и ослепительно белым кашне, накинутом поверх приподнятого воротника черного пальто. Видать, из бывших. Он-то, по всей видимости, и застопорил продвижение толпы. Послышался хриплый голос краснощекого детины в пуховике и бейсболке, из-под которой торчал мясистый нос, заканчивающийся нелепой щеткой усов: - Двигайся конкретно, древность! Седая шевелюра попыталась интеллигентно объяснить: - Видите ли, здесь надо бы пропустить молодых людей… И указал на пару с белой тростью. Такой аргумент не возымел на поведение детины никакого воздействия. Он усилил натиск всей своей стокилограммовой тушей. Седая шевелюра пожилого мужчины на мгновенье, как-то странно и незаметно для окружающих, резко вздрогнула. Словно высокое напряжение пробежало по его фигуре, которая продолжала удерживать проем двери свободным. Тело детины при этом обмякло и завяло непонятным образом. Молодая пара с белой тростью проследовала по ступенькам в салон. При этом девушка задела бедром средний поручень прохода. Больно. Пожилой мужчина поморщился. Как будто он столкнулся с холодным металлом. Не торопясь, вслед он поднялся в троллейбус. Дышал часто и взволнованно. Одним из последних в салон проскользнул детина и спрятался за спиной тучной тетки с сумками снеди. Не осмеливался поднять глаза, боясь встретиться с жестким взглядом пожилого мужчины. Мест в троллейбусе оказалось больше, чем пассажиров. Заметили это не все. Молодая пара, шаря белой тростью по полу, нашла свободное место и села. В обнимку. Незрячие видели счастье. А мы все - слепые. |
Христа ради...
Таня Орбатова - Я тебе не добренькая тетенька, - буркнула пожилая женщина на просьбу мальчика подать "Христа ради". - Теперь вижу. А издалека казались лучше, - ответил он. От неожиданности женщина остановилась. - Тебя как звать-то? - миролюбиво спросила она. - А разве что-то изменится? - пожал плечами мальчик. - Ты очень похож на моего внука... - Владимиром меня окрестили... - Моего внука так зовут, - засуетилась женщина, доставая кошелек. По иронии судьбы там лежали пятьдесят рублей одной бумажкой и рубль. Не задумываясь, женщина взяла рубль. - Держи, - ласково улыбнулась она. - Вы, видать, о-о-очень любите внука, - грустно усмехнулся мальчик, беря денежку. Женщина оторопела. Она очень любила Вовку, а заслуженная пенсия позволяла им с мужем много времени проводить с внуком. Они купили ему все важные атрибуты современного ребенка: роликовые коньки, видео, компьютер, мобильный телефон... - У детей обязательно должны быть бабушки и дедушки, иначе кто их будет баловать? - вспомнила свои слова женщина. Рубль... Никогда она не давала внуку меньше десяти. Да и что купишь на рубль? Женщина очнулась. - Подожди! - закричала она вслед мальчишке. - Держи, - и протянула пятьдесят рублей. Мальчик помедлил, а затем бережно взял деньги, тихо произнеся: - А вы и в самом деле любите внука... И положив деньги в карман, ушел. По дороге домой женщина думала о чужом ребенке. Вспомнились сказанные кем-то слова: "Чужих детей не бывает…" - Бывают чужие дети, бывает чужое горе и боль! - подумала она - Бывают чужие судьбы. Ей стало стыдно - пятидесятка всего лишь откупная совести... Но в голове созрел утешительный ответ: - Нельзя помочь всем людям... Одно было не понятно: почему незнакомый мальчишка так похож на ее внука, и какой в этой схожести смысл... |
Крылья любви ![]() Знаете, она подумала, что они чем-то похожи. Свободные, сильные, гордые… она закрыла глаза и приложила руку к сердцу… Неправда ли оно слишком спокойно бьется? Неужели все забыто? Теперь она другая, теперь она вольная. Судьба всегда была благосклонна к ней, она всегда давала шанс на спасение… …Оставался один шаг … последний шаг… впереди только пропасть и безграничная свобода … и она сделала это… осталось только ждать пока вырастут крылья… …мысли бегут в хаосе… Вот она стоит в белом платье в церкви и кажется, все лучи солнца сейчас играют в ее золотых волосах, и кажется весь жемчуг мира переливается на ее платье. Пахнет белыми розами, запах ванили ласкает кожу… Она стоит посреди кухни в доме, знакомом ей с детства. Мама зовет к столу. Запах корицы приятно ударяет в сознание… Ей кажется, что она как когда-то давно бежит по влажной траве, падает и ловит каждой клеточкой своего тела капельки росы, она вдыхает, и свежесть луга обжигает легкие… И вот она у алтаря. Слеза замирает на ее мертвенно-бледном лице. Еще секунда и она бежит на волю, оставив всех там, в другой своей жизни… …теперь она свободна… кажется миг и она упадет… она ждет крыльев… жизнь ведь всегда ей дарила подарки… миг… и крылья не выросли… жизнь подарила ей все… только крылья любви она забыла в той другой, такой чужой жизни. |
Парашютистка Андрей Днепровский-Безбашенный (в даль полетит планета голубая, но без меня – в космическую мглу…) Сусанна была наркоманкой, за что она себя жестоко ненавидела. Нет. Она ей стал не сразу и не просто так, волшебный мир затягивал её постепенно. Это был мир - ни с чем не сравнимых, беззаботных ярких иллюзий, который потихонечку заманивал и завоёвывал её душу, а потом, насмерть привязав к себе, ни на одну минуту не хотел её отпускать, он держал её восприятие реальной действительности в искаженной форме и огромном страхе из него выйти. Увы, говорят, что внутренний мир наркомана настолько сильный и своеобразный, что даже сильно пьяному человеку это невозможно себе представить. И, о Господи – наверное, это должно быть очень страшно… Психология придерживается мнения, что человеческая душа – вещь тонкая, чувствительная и легко ранимая, и особенно в отроческом возрасте. Когда у человека ещё совсем нет жизненного опыта, жизнь его ещё не вертела и не крутила, и он ещё не научился уходить от её укусов, ещё не зачерствел душой и не насобачился вырывать свой кусок счастья. И вот в это самое время, время первых трудностей, человек бывает наиболее склонен попробовать найти себя в другом мире, там, где у него есть единомышленники, которые его понимают… Находясь в состоянии, говоря сухим протокольным языком – наркотического опьянения. Если же человек воспринимает окружающий мир не адекватно, не по правилам общепринятой морали, то его признают больным. Да, думать он может, как хочет, на это он имеет право, а вот действовать – нет! Так что Сусанна, получается, была - тяжело больная. По первости говорят "ловить кайф" очень здорово, но потом это сильно затягивает, реальный мир начинает казаться серым и угрюмым, а психика человека сильно меняется. И вот, стоит перед тобой - вроде бы тот же самый человек, но по истечению некоторого времени ты понимаешь, что перед тобой осталась только одна его оболочка, а он на самом деле уже другой. Потому, что мыслит он уже по-другому и думает только об одном – где ему взять очередную дозу? Где взять!? Где!? Где!? И ради этой дозы он пойдёт на всё, что угодно… И, о Господи – это, наверное, ещё страшнее, чем можно подумать… Дома Сусанна была одна. Она подошла к окну, открыла створки, подставив лицо свежему ветру. Вечерняя улица переливалась калейдоскопом огней, сквозь туман виднелись огоньки трамваев. Действие очередной дозы наркотика уже потихоньку проходило, и мозг девушки начинал лихорадочно работать над тем, где взять следующую. Девушка бросила себя в кресло и закрыла лицо руками. Занимать денег ей было уже больше не у кого, и она подрабатывала древнейшим ремеслом. А ведь когда-то Сусанна этому удивлялась, и не понимала, как можно до такого опуститься? Она переступала через себя, выходила на улицу и дожидалась клиента. Как правило, ими оказывались автомобилисты. Этих денег ей едва, едва хватало на новую дозу, и какая уж там оплата коммунальных услуг за квартиру… Закон постепенности на неё уже не действовал: Это пока не упадёшь, не встанешь, и только упав, научишься снова не падать… На Сусанну стала находить черная туча и в её душе стало совсем пасмурно. Она опять настраивала себя против морального кодекса. В её сердце снова повеяло холодом. Ей потихонечку становилось страшно. Она с содроганием и ужасом представляла себе, что скоро действие наркотика закончится, и начнутся ломки. А их она боялась больше всего на свете. У неё как-то раз был большей перерыв, и было такое ощущение, как будто под кожу вокруг костей засыпали песок, и этот песок стал нагреваться. Он накалился до такой степени, доведя её тело до такого истерического состояния, и вызвал такую нечеловеческую боль, что эту боль уже никак нельзя было терпеть. Сусанна крутилась и вертелась на диване, лазила по стенам, по потолку, кусала руки, рвала на себе волосы, и всё это продолжалось до тех пор, пока она не впала в полуобморочное состояние. Вспоминала она всё это с огромным ужасом! Собрав последние силы, и в очередной раз, переступив через себя, Сусанна вышла на улицу. На этот раз ей повезло, ей сразу же попался хороший клиент. Дядя с огромным животом её долго не мучил и щедро расплатился, а дозу ей доставили прямо на дом. Её руки ещё не тряслись, игла с первого раза попала в вену. Волшебный мир не заставил себя долго ждать. Потом по кубу, потом ещё по кубу…. и ещё по кубу…Мозг Сусанны заработал подругому, и началось приятное перевоплощение. Сквозь громаду времени её больная душа с благоговением стала подниматься куда-то вверх, где отовсюду стали отсвечивать огненные шары. - Кому-то там, кому? Кому, кому? Кому-то там… - туманным эхом резонировало в её в голове. Потом на неё стали наваливаться невероятные глупости и сексуальные видения. Под сурдинку ей кто-то давил на совесть. - Юба-дуба-дуба-дуба-а-а… – отвечала она этому кому-то. Вспыхивали разные облики, аборигены и кикиморы. Пролетел отрывок из анекдота: – А на чем работает рация на бронепоезде, на лампах или же на транзисторах? – Повторяю для идиотов, рация работает на бронепоезде… В "небесах" её совсем закружило, и она почувствовала себя оскоминой этого мира эйфории. Сусанна ещё долго летала среди ярких огней, потом она на минутку очнулась и поняла, что она ни где не летает, а просто сидит в кресле. Ей стало обидно, и захотелось полетать наяву… Сусанна когда-то тренировалась в парашютной секции и ощущение полёта знала на самом деле, и ей снова захотелось его пережить. Она знала, что высота ошибок не прощает. Но доза героина в её крови была слишком высока. Девушка открыла окно десятого этажа, забралась на подоконник… Под ногами у него была темнота, она чувствовала себя человеком своего времени, она расправила руки-крылья и слегка присев, как птица перед полётом оттолкнулась от подоконника… Увы, в реальном мире законы физики никак не стыкуются с больной психикой, а высота ошибок никогда не прощает… В реальном мире это называется – самоубийство. Её мёртвое тело увезли в морг, а на месте трагедии ещё долго оставалась милиция. - "Парашютистка" – нервно закуривая, сказал сержант своему стажеру, который ещё никак не мог отойти от увиденного. - А зачем она прыгнула без парашюта…? – никак не мог взять в толк стажер. - Да… Это долгая история, а потом тебе… как-нибудь объясню… - ответил своему стажеру сержант и снова нервно так закурил. |
Памятник хомяку
Я иногда подрабатываю экскурсиями по Нью-Йорку. А около Уолл-Стрит, как известно, стоит бронзовый бык — символ экономического возрождения Америки и финансовой удачи ее народа. Вот благодаря этому быку мы с одной группой разговорились о памятниках разным животным. Вспомнили коня Макендонского, собаку Павлова, ещё кого-то. И тут один дядечка говорит: — А у нас в Рыбинске есть памятник хомяку. На самом деле я не помню, какой город он назвал, может, и не Рыбинск, а Козельск или Серпухов, не суть важно. Все, конечно, удивились, как так — памятник хомяку? И дядечка рассказал эту поразительную историю. Один парень из этого Рыбинска-Козельска, Андрей, обосновался в Москве. Кончил Физтех, женился, дочку родил. Когда грянула перестройка, без раздумий плюнул на диссертацию, организовал кооператив, за ним другой, взял в аренду бензоколонку, выкупил её, ещё одну прикупил. Потекли денежки, купил квартиру на Смоленке, жене — кучу побрякушек с брильянтами, она брильянты любила, себе — щенка мастифа, дочке тоже зверушку купил — хомяка. Хомяк оказался здоровый, с хорошую крысу, но дурак дураком. Только и умел, что спать, жрать и что ни попадя в рот тащить. Как-то попалась ему бельевая веревка, так все трое чуть со смеху не померли, глядя, как он её за щеки запихивает. Потом померили — целый метр затолкал. Жили они так, поживали. А тем временем в Москве начался передел собственности. Кооператоров выжили. Пришли чисто конкретые пацаны, стали рядиться, кто из них чище и конкретней. Кучу народу положили. А посреди этих разборок — Андрей со своей бензоколонкой, ни разу не чистый и не конкретный, живёт-поживает и главное, сволочь такая, добра наживает. Ему раз намекнули по-хорошему, другой — не понимает. Налоговую наслали, сделали пару обысков в офисе — без толку, всё чисто, не придерёшься. Что ж, решили по-другому. Сидели Андрей с женой вечером, телевизор смотрели, дочка с мастифом играла, хомяк по столу гулял. Вдруг звонок, ордер — вваливаются десять туш в камуфляже, в масках, с автоматами. Прошлись по-хозяйски по комнатам, вывалили вещи из шкафов на пол, деньги и драгоценности — на стол. Щенок кинулся защищать хозяев — его сразу пристрелили. Конкретные ребята. Могли бы и с людьми так же, но обошлось. Дали подписать дарственные — на фирму, на квартиру и на всё имущество. Главный Андрею говорит: — Ты ж у нас вроде из Рыбинска? Вот и вали в свой Рыбинск и не отсвечивай. Появишься в Москве или позвонишь кому — всё, покойник. Выставили их из квартиры в чем были. Обуться, правда, позволили. Доча, глупышка, к хомяку кинулась, главный махнул рукой: ладно, мол, пусть забирает. Декабрь уже был. Правда, теплый. Луна. Снежок падает. Андрей в спортивном костюме, жена в джинсах и свитере, дочка в кофточке и колготках. В карманах — пачка сигарет, на два доллара мелочи и хомяк этот. Ладно, добрались электричками до Рыбинска, а там что? Родители померли давно. Друзья, кто не спился, разъехались. Всей родни — двоюродная сестра с мужем-алкоголиком. Крыша над головой есть, а под крышей все пропито. Из запасов — только картошка, хлеб купить уже не на что. А жена, между прочим, в положении, ей витамины нужны, и не когда-нибудь, когда все образуется, а прямо сейчас. Андрей сидит у сестры на кухне, пьёт пустой чай. В десятый раз так и эдак прикидывает — ни черта хорошего впереди. Смотрит на хомяка: вот кому хорошо. Щеки набил так, что из-за спины видать, и больше ему ничего не нужно. Погоди-погоди, дружок, а чем это ты щеки набил? Мы ж тебя с Москвы не кормили, не до того было. Откройте-ка ротик, гражданин, покажите, что у вас там. В общем, пока шёл обыск и хомяк сидел на столе рядом с горой драгоценностей, он времени зря не терял. Затолкал в защечные мешки два браслета, кулон и пару серег. Всё с бриллиантами. Причём, как заправский ювелир, выбрал самые крупные. Видимо, он их за орехи принял, а орехи, как и бриллианты, чем крупнее, тем лучше. Как застежками щеки не порвал — непонятно. Тут у них жизнь совсем другая пошла. Назавтра продали самый маленький камешек — хватило и квартирку приличную снять, и витаминов накупить, и приодеться, и подмазать кого надо, чтоб документы восстановили. А на остальные Андрей раскрутился по привычной схеме: киоск — еще киоск — реставрация церкви — бензоколонка — хватит, пожалуй. Он бы, наверно, и с нуля раскрутился, человек талантливый, но не так быстро. Лет пять ему хомяк точно сэкономил. Спустя сколько-то то времени задумался и о мести, но оказалось, что мстить некому: никто из его обидчиков не уцелел, кто в тюрьме, кто в бегах, кто в могиле, в Москве уже совсем другие люди заправляли, панымаеш, да? Хомяк через пару лет после возвращения в Рыбинск сдох от старости, несмотря на отборное питание и усилия лучших ветеринаров. У Андрея к тому времени уже коттедж был в центре Рыбинска, небольшой, но с садом. В саду он и поставил памятник хомяку, бронзовый, честь по чести. Он и сейчас там стоит, как символ экономического чуда и возрождения российской глубинки. |
Не моё, но за душу зацепило.
Ранее утро...8 марта. Будильник зазвенел, идаже не успев, как следует начать свою песню, умолк под натиском моего пальца. Почти в темноте оделся, тихо прикрыв входную дверь, направился к базару. Чуть стало светать. Я бы не сказал, что погода была весенней.Ледяной ветер так и норовил забраться под куртку. Подняв воротник и опустивв него как можно ниже голову, я приближался к базару. Я ещё за неделю доэтого решил, ни каких роз, только весенние цветы...праздник же весенний. Я подошёл к базару. Перед входом, стояла огромная корзина с очень красивыми весенними цветами. Это были Мимозы. Я подошёл, да цветы действительно красивы. - А кто продавец, спросил я, пряча руки в карманы. Только сейчас,я почувствовал, какой ледяной ветер. - А ты сынок подожди, она отошла не надолго, щас вернется, сказала тётка, торговавшая по соседству соленными огурцами. Я стал в сторонке, закурил и даже начал чуть улыбаться, когда представил, как обрадуются мои женщины, дочка и жена. Напротив меня стоял старик. Сейчас я не могу сказать, что именно, но в его облике меня что-то привлекло. Старотипный плащ, фасона 1965 года, на нём не было места, которое было бы не зашито. Но этот заштопанный и перештопанный плащ был чистым. Брюки, такие же старые, но до безумия наутюженные. Ботинки, начищены до зеркального блеска, но это не могло скрыть их возраста. Один ботинок, был перевязан проволокой. Я так понял, что подошва на нём просто отвалилась. Из-под плаща, была видна старая почти ветхая рубашка, но и она была чистой и наутюженной. Лицо, его лицо было обычным лицом старого человека, вот тольково взгляде, было что непреклонное и гордое, не смотря ни на что. Сегодня был праздник, и я уже понял, что дед не мог быть не бритым в такой день. На его лице было с десяток порезов, некоторые из них были заклеены кусочками газеты. Деда трусило от холода, его руки были синего цвета.... его очень трусило, но она стоял на ветру и ждал. Какой-то не хороший комок подкатил к моему горлу. Я начал замерзать, а продавщицы всё не было. Я продолжал рассматривать деда. По многим мелочам я догадался, что дед не алкаш, он просто старый измученный бедностью и старостью человек. И ещё я просто явно почувствовал, что дед стесняется теперешнего своего положения за чертой бедности. К корзине подошла продавщица. Дед робким шагом двинулся к ней. Я тоже подошёл к ней. Дед подошёел к продавщице, я остался чуть позади него. - Хозяюшка.... милая, а сколько стоит одна веточка Мимозы,- дрожащими от холода губами спросил дед. - Так, а ну вали отсюдава алкаш, попрошайничать надумал, давай вали, а то.... прорычала продавщица на деда. - Хозяюшка, я не алкаш, да и не пью я вообще, мне бы одну веточку....сколько она стоит?- тихо спросил дед. Я стоял позади него и чуть с боку. Я увидел, как у деда в глазах стояли слёзы... - Одна, да буду с тобой возиться, алкашня, давай вали отсюдава, - рыкнула продавщица. - Хозяюшка, ты просто скажи, сколько стоит, а не кричи на меня, -так же тихо сказал дед. - Ладно, для тебя, алкаш, 5 рублей ветка,- с какой-то ухмылкой сказала продавщица. На её лице проступила ехидная улыбка. Дед вытащил дрожащую рукуиз кармана, на его ладони лежало, три бумажки по рублю. - Хозяюшка, у меня есть три рубля, может найдешь для меня веточку на три рубля,- как-то очень тихо спросил дед. Я видел его глаза. До сих пор, я ни когда не видел столько тоски и боли в глазах мужчины. Деда трусило от холода как лист бумаги на ветру. - На три тебе найти, алкаш, га га га, щас я тебе найду,-уже прогорлопанила продавщица. Она нагнулась к корзине, долго в нейковырялась... - На держи, алкаш, беги к своей алкашке, дари га га га га, -дико захохотала эта дура. В синей от холода руке деда я увидел ветку Мимозы, она была сломана по середине. Дед пытался второй рукой придать этой ветке божеский вид, но она, не желая слушать его, ломалась по полам и цветы смотрели в землю...На руку деда упала слеза... Дед стоял и держал в руке поломанный цветок и плакал. - Слышишь ты, сука, что же ты, ######, делаешь?- начал я, пытаясь сохранить остатки спокойствия и не заехать продавщице в голову кулаком. Видимо, в моих глазах было что-то такое, что продавщица как-то побледнела и даже уменьшилась в росте. Она просто смотрела на менякак мышь на удава и молчала. - Дед, а ну подожди, - сказал я, взяв деда за руку. - Ты курица, тупая сколько стоит твоё ведро, отвечай быстро и внятно,что бы я не напрягал слух,- еле слышно, но очень понятно прошипел я. -Э.... а...ну...я не знаю,- промямлила продавщица - Я последний раз у тебяспрашиваю, сколько стоит ведро!? - Наверное 50 гривен, - сказал продавщица. Все это время, дед не понимающе смотрел то на меня, то на продавщицу. Я кинул под ноги продавщице купюру, вытащил цветы и протянул их деду. - На отец, бери, и иди поздравляй свою жену, - сказал я. Слезы, одна за одной, покатились по морщинистым щекам деда. Он мотал головой и плакал, простомолча плакал... У меня у самого слёзы стояли в глазах. Дед мотал головой в знак отказа, и второй рукой прикрывал свою поломанную ветку. - Хорошо, отец, пошли вместе, сказал я и взял деда под руку. Я нёс цветы, дед свою поломанную ветку, мы шли молча. По дороге я потянул деда в гастроном. Я купил торт, и бутылку красного вина. И тут я вспомнил, что я не купил себе цветы. - Отец, послушай меня внимательно. У меня есть деньги, для меня не сыграют роль эти 50 гривен, а тебе с поломанной веткой идти к жене не гоже, сегодня же восьмое марта, бери цветы, вино и торт и иди к ней, поздравляй. У деда хлынули слезы.... они текли по его щекам и падали на плащ, у него задрожали губы. Больше я на это смотреть не мог, у меня у самого слёзы стояли в глазах. Я буквально силой впихнул деду в руки цветы, торт и вино,развернулся, и вытирая глаза сделал шаг к выходу. - Мы...мы...45 лет вместе... она заболела.... я не мог, её оставить сегодня без подарка, - тихо сказал дед, спасибо тебе... Я бежал, даже не понимая куда бегу. Слёзы сами текли из моих глаз... |
Нет мест в адуАндрей Пухов
1: Нет мест в аду Обстоятельства – дети судьбы. Стоит лишь один раз преодолеть барьер неуверенности и стеснения и заставить себя сходить в секс-шоп. Вас приятно удивят цены и милые участливые продавцы. Девяносто девять процентов, что вы не уйдёте оттуда без покупки, оправдывая себя мыслью о том, что в секс-шопе вас видели первый и последний раз. Вы, скорее всего, положите покупку куда-нибудь подальше, спрячете её от своих и от посторонних глаз, и она будет лежать там, пока не настанет её время. Когда вы, всё-таки решитесь опробовать её – первой вашей мыслью будет именно вопрос: «И что же я раньше себе такое не купил(а)?» Со временем вы поймёте, как это выгодно с точки зрения денег, затраченных усилий и времени. Вы будете всё чаще эксплуатировать свою покупку – млея от радостной мысли, что можно быть полновластным эгоистом. Вы откроете столько плюсов в этой маленькой безделушке, что, скорее всего, по-новому взглянете на свою жизнь: она приятно и без усилий дополнится бесчисленным количеством секса. В любое время и в любом состоянии. Вы всё чаще будете развлекаться с ней, уже подумывая о том, чтобы прикупить ещё что-нибудь… Вы засядете в интернете и будете с удивлением изучать весь разнообразный и замысловатый ассортимент секс товаров, подбирая для себя что-то новое. А многие из вас, взвесив все за и против – начнут больше предпочитать секс товары, нежели секс партнеров. Особенно этому благоволят обстоятельства жизни. Секс – одна из главнейших составляющих существования человечества. И у многих с этой составляющей – большие проблемы. А у некоторых он и вовсе отсутствует. Список тех, кто приходит в секс-шоп впервые - делится на две категории: на любопытных и на отчаявшихся. Причём и тех и тех – поровну. Само существование подобной индустрии, нарушает заповедь «Не искушай» Однако некоторым помогает в жизни существеннее, чем та же Библия. В общем, если у вас мало секса и денег – добро пожаловать в секс-шоп. Что касается меня? Я смотрю на это с немного другой точки зрения. А именно под углом человека, который имеет непосредственное отношение к этому бизнесу. Пусть и совсем незначительное. Меня зовут Борис. Мне 47 лет и я специализируюсь на тестировании секс-товаров. Всё ещё… В стране, в которой я проживаю, с такой профессией я не знаю больше никого. Хотя догадываюсь, что далеко не единственный в этом мире. Потому что у каждой фирмы, производящей и экспортирующей подобные товары существует внештатный контракт с людьми, которые первыми пробуют прототипы на себе, прежде чем дать характеристику, от которой будет зависеть вопрос возможного производства того или иного секс товара. Существует стандартная анкета. Которую люди моей профессии заполняют после того, как несколько раз опробуют новую разработку. Мы утверждаем эти игрушки или отправляем на доработку. Но никогда не говорим, что подобное производить не стоит. И даже не советуем. Это не корректно с точки зрения бизнеса и даже в стандартной анкете нет места для подобных заметок. Прежде всего- это многомиллионный бизнес, а не игрушки. А в любом бизнесе главное - деньги. Мой психолог говорит, что я рано лишился семьи. И до сих пор не завёл новую. Всё ещё… Что я всю жизнь одинок и это развило во мне аутизм. Я слишком замкнут, говорит он мне. Советует завести друзей, подружку… Но у меня как-то не очень раньше получалось это сделать. Обстоятельства- дети судьбы. Правда, сейчас у меня есть Клэр. А раньше не было никого. Много лет мне приходилось общаться с девушками лишь редкими случаями. Не говоря уже о —текст—потерян-. Точнее, это не со всем так. Дело в том, что психолог советовал мне начать моделировать в голове разные семейные бытовые ситуации. Советовал перестать мыслить себя холостяком. Фантазировать о том, что я не один. Представлять себе, что есть люди, которым я был бы искренне интересен. В общем, со мной ещё живёт Джамиля. Она кукла. Это же не может считаться близким родственником или подружкой? Но, тем не менее, способ доктора сработал. У меня появилась Клэр. Правда, это случилось спустя два года, после того как я стал жить с куклой. Но они друг про друга не знают. И от этого мне иногда неловко. Это заставляет лгать и недоговаривать порой. Но не могу же я сказать Клэр, что живу вместе с резиновой куклой по имени Джамиля уже два года? Или сообщить Джамиле о том, что я почти в пятьдесят лет нашёл свою любовь и собираюсь жениться. Всё ещё… Клэр. Она невысокого роста, пухленькая, с округлой попкой. У неё очень знакомый взгляд: спокойный, созерцающий… Ей слегка за 30. Она всегда казалась мне скромной, домашней и закомлексованной девушкой. При этом была достаточно недурна собой и у неё то и дело водились поклонники. Но, как правило, все они были пассивны в своих ухаживаниях. Не в смысле, что приходили в гости со страпонами в руках, а что несильно уж бегали за ней. И трезвыми- обходились без страсти. Одним из таких поклонников был и я. Мы достаточно редко общались с ней, однако когда я был пьян, я порой, звонил ей с нахлынувшими чувствами, которые, к утру всегда улетучивались. Клэр никогда не расценивала меня как человека, с которым можно было бы завести отношения, а посему всегда была достаточно прохладна со мной. Но в последнее время она так засиделась дома, что пребывала в постоянных депрессиях. У Клэр была необычная работа… Она рассказывала мне, что работает клоунессой на детских праздниках и корпоративных вечеринках. Правда, говорят, что клоуны в жизни не смешные. Неделю назад, одолеваемая приступом скуки и одиночества - она пригласила меня к себе. Так и начались наши отношения. Как мы, оказывается, мало знали друг о друге... Вчера мы случайно встретились в аптеке. Она позволила поцеловать себя в щёчку, при этом я слегка сжал свою ладонь на её упругой заднице. Всё ещё… - Вот они годы. Раньше в парках на лавочке были встречи, а теперь в поликлиниках и аптеках – со вздохом сказал я, с упоением разглядывая её живое, дышащее тело, спрятанное под тонким летним сарафаном. -Ну, я сюда всегда хожу за одним и тем же товаром – за каплями в нос. У меня ринит с детства. Но здесь таких нет. Может, в другую аптеку сходим? – слегка смущённо сказала Клэр, бегая глазами по сторонам. Её нежная ручка взяла меня под локоть, осторожно подтягивая к выходу. -Девушка! Трихопол только в таблетках! – крикнул фармацевт в нашу сторону. - Дурное предчувствие… - сжимая губы, процедила Клэр. -Ты суеверна? – осторожно спросил я, хотя не был уверен, что вопрос уместен. -Ты что, ненормальный? – резко и возмущённо произнесла Клэр, смутившись мгновением спустя. Я совсем запутался и решил взять паузу. Это обыкновенное недопонимание, между мужчиной женщиной. Я видел в передаче. Все мы что-то скрываем друг от друга. По разным причинам. Иногда даже по смешным. Мои соседи – они живут вместе более двадцати лет. И все двадцать лет им приходиться врать и недоговаривать друг другу. Но если каждого из них спросить кто для них самый близкий и дорогой человек в жизни – они укажут друг на друга. Возможно и это отчасти ложь. Однако они третий десяток вместе. Всё ещё… Кстати, забыл упомянуть! У Клэр «синдром бесконтрольной речи» Она вечно что-нибудь непроизвольно ляпнет. И из-за этого часто ставит себя в очень неприятное и неловкое положение. Многим она показалась бы слегка пришибленной. Хотя не стоит преувеличивать об этом. У каждого есть какие-то свои отклонения от нормы, фобии и прочие замечательные прелести, которые с годами прибавляют в количестве и в силе. Это всё из-за комплекса «Боязнь, что тебя не поймут» - который зародился ещё в ранней юности. Так говорит психолог Клэр. Мама. Она в коме. В безвременном плену мучительного сна. На Родине в маленькой квартирке, где за ней присматривает соседка, которой я каждый месяц присылаю деньги. Вот уже двадцать четыре года. Где бы я ни был. Я часто звоню и мы с соседкой доводим друг друга до слёз. -Здрасьте тёть Кать – можно маму? -Мама отошла в магазин… -Как она себя чувствует? -Скучает по тебе, Боря. -Передайте ей, что я тоже очень скучаю… - проглотив комок в горле, еле сдерживая слёзы, говорю я. -Хорошо – сквозь всхлипывание процедила она – я передам ей, что ты звонил… Мы делаем вид, что мама живёт. Наверное, я должен был быть рядом с ней. Всегда. Но мне слишком страшно видеть её. Мне легче на расстоянии переносить это. Вы когда-нибудь видели лицо человека в коме? Они редко лежат смирно. Постоянно дёргается в спазмах мимика лица, глаза закатаны, рот растягивается в немом крике. Повреждена кора головного мозга, и он почти весь не работает. Выключен. Человек в коме так и не может перезагрузиться. Расстояние удерживает меня от болезненных визитов к ней. Быть может, вы правы – я оставил её умирать. Но я четырнадцать лет ждал чуда. Сидел возле неё и ждал. Оно не произошло и врачи утверждают, что оно вряд ли возможно. Я был молод и очень хотел жить. А не иметь со своей матерью, лежащей в коме – одну жизнь на двоих. Она бы поняла меня. В детстве она часто говорила мне, что в Рай нас не возьмут, а в Аду уже нет мест. Каким-то немыслимым образом эта ирония стала её существованием. |
Милым дамам посвящается
Я бываю такая разная, то капризная, то прекрасная, то страшилище опупенное, то красавица мисс вселенная, то покладиста, то с характером, то молчу, то ругаюся матерно, то в горящие избы на лошади, то отчаянно требую помощи, дверью хлопну - расставлю все точки, то ласкаюсь пушистым комочком, то люблю и тотчас ненавижу, то боюсь высоты, но на крышу выхожу погулять темной ночкой, то жена, то примерная дочка, то смеюсь, то рыдаю белугой, то мирюсь, то ругаюсь с подругой. Не больна я, не в психике трещина - просто Я -стопроцентная ЖЕНЩИНА … |
У пепла нет запахаДжинжер
Сегодня мой день рождения. *** Мама очень хотела родить меня двадцать третьего февраля, но у нее ничего не вышло. Вышло двумя днями позже и не совсем то, чего ожидали. Все ждали мальчика. Мама была твердо уверена, что на этот раз точно родит сына. Я, наверное, не хотела огорчать ее и у***** отказывалась рождаться. Думаю, мне было стыдно, что я не мальчик. Я оттягивала нашу встречу, как могла, но там, где я жила свои первые девять месяцев, особо не спрячешься. Все равно нашли и вытянули за уши на свет божий. Мне хотелось раствориться, исчезнуть, растаять. Я даже боялась громко кричать. Мне было холодно и страшно. - Поздравляю, мамаша, у вас дочка. - Глаза бы мои ее не видели. Это ж надо было такую свинью мне подложить. По странному стечению обстоятельств ее глаза меня все-таки увидели, а вот мои не видели ее никогда. Я родилась слепой. *** - Мам, а как же мы ее теперь звать будем? Мы же хотели Сашкой… Ты говорила, братик будет… - Ну, вот и пусть Сашкой остается. Такое имя и для девочки можно. А куда отец-то делся? - А он в магазин пошел. - В какой еще магазин? - В хозяйственный, наверно. - Чего ему в хозяйственном надо? - Он что-то про мыло с проволокой говорил. - Дура, про веревку, а не проволоку. Сказал, что у нас даже веревки нормальной нет. *** Из хозяйственного магазина папа вернулся только через шесть лет. К тому времени я уже знала много стихов, песен и умела определять всех знакомых по запаху. От мамы пахло корвалолом и валерьянкой. От Верки духами “Ландыш”. От Нади стиральным порошком и жареной картошкой. А Любашу опережал на целые километры мой любимый запах карамели. Мне не исполнилось еще и года, когда Любаша пошла в первый класс. - Все готовы? Выходим. Букеты не забудьте. Верка, хватит перед зеркалом крутиться, не на выставку. Любу за руку возьми, а то и за год до школы не доберемся. Надь, где Сашка то? - А Любка ее в портфель пытается засунуть. - Зачем? - Сама у нее спроси, откуда я знаю. - Вера, прошу тебя, оторвись от зеркала. Надь! Господи, она же все тетрадки из ранца вытащила…. Карандаши подбери…. Любаша научила меня летать. - Мы с тобой летаем как лебеди. Только я большой лебедь, а ты маленький. Поэтому я несу тебя на себе. Я сильный лебедь, мне можно только одним крылом махать, вторым я крепко обнимаю тебя. Не бойся, со мной можно даже до солнца долететь. Я утыкалась носом в ее шею, и запах карамели нес меня к солнцу. В этом же году Надю приняли в пионеры. - А ты, Любка, малявка еще, в пионеры только взрослых принимают. Ты даже галстук правильно завязать не сможешь. Иди букварь читай, первоклашка-промокашка. Любаша этой же ночью решила принять и себя, и меня в пионеры. Сначала она повязала себе Надькин галстук, потом сняла его и повязала мне. - Не крутись, Сашка, а то галстук переворачивается. Я добрая пионерка, не то, что Надька. Я тебя в пионерах на всю ночь оставлю. Ты главное не потеряй его. Пионерам нельзя терять галстук. Давай я его покрепче тебе завяжу, бантиком. Вот, так даже красивее. Ночью вызвали неотложку. Вера всегда проверяла меня по ночам. В кровати она обнаружила совсем юную, почти задохнувшуюся, синюю пионерку. Почему я не плакала, не кряхтела и не сопела – никто не знает, а я, если честно, не помню. Такая я уж тихоня уродилась. Даже умираю шепотом. *** Вера на втором курсе университета вышла замуж. Надя была уже комсомолкой, но я не очень понимала, в чем разница. От нее все также пахло стиральным порошком. В день свадьбы в квартире была такая суматоха, что я не решалась даже играть в мячик. Я очень любила ударять маленький мяч о стену и ловить в ладошки его звук. Иногда со мной играла Любаша. Она говорила, что закрывает глаза и играет со мной по-честному. Я тоже старательно закрывала глаза. - Юбаша, я тоже почесому иглаю. Но в этот день я тихо сидела в углу между диваном и кладовкой. Мимо меня проносились запахи кислой капусты, яблок, сирени, домашних тапочек. Они кружились, наслаивались, гонялись друг за другом. И только один запах оставался неподвижным. Запах корвалола. Он с самого утра не выходил из спальни. Музыка, смех, крики. Я испугалась. Нигде не было моей любимой карамельки. Мне не с кем было лететь к солнцу. - Да она наделала в штаны! - А я и думаю, откуда такая вонь! - Такая большая девочка, неужели нельзя было сказать! - Отойдите, вы…. Чего встали, не в цирке. Обосраного ребенка не видели, что ли…. Карамелька! Я вцепилась в этот уютный запах и разрыдалась. - Юбаша, поетели до самого сонца, поетели. - Ага, тока жопу помоем, а то не долетим с таким грузом. *** Через полгода меня отправили в интернат. Это такая большая квартира, где все друг другу чужие. И дети, и взрослые. Там я узнала, что можно читать книги пальцами и, что есть такие дети, которые называются друзьями и подругами. От Наташкиной подруги, Ленки, все время воняло грязными волосами. - Саша, а давай ты тоже будешь нашей подругой, и мы все вместе полетим к солнцу. Я очень хотела быть чьей-то подругой, но у Любаши только два крыла. Одним она взмахивает, чтобы лететь, а вторым крепко держит меня. Она, конечно, большая и сильная и могла бы нас троих держать одним крылом, но тогда я бы точно задохнулась от Ленкиных вонючих волос. - Нет, я не хочу быть подругой. Я лучше так останусь, как есть. Раз в месяц меня забирали домой. Там теперь вместо Веры жил папа. Его Любаша привела в день свадьбы и сказала, что это ее свадебный подарок. Но Верка его не забрала, а оставила нам. Вот он теперь и живет у нас. В тот день, вообще, что-то странное происходило. Мама зачем-то подстригла меня, носила на руках и пела песни. Вера очень громко ругалась, а Надя плакала. Папа мне не понравился, от него пахло нашей старой половой тряпкой. А еще у него было колючее лицо и мокрые жесткие волосы под носом. *** - Сандра, тебе уже десять лет, лебеденок мой! Вот подождем еще чуть-чуть и я тебя заберу отсюда навсегда. Мы с тобой поедем в горы, будем жить на берегу речки и плескаться в ней каждый день. Утром солнце нагревает себе воду, чтобы вечером опуститься в нее и растаять до последнего лучика. Представляешь? Красотища! Ты, я и солнце принимаем теплую ванну и щекочим друг друга до коликов в животе. К карамельке добавился еще тонкий аромат кофе и горький запах сигарет. Мне так нравилось плавать в этом миндальном море. - Почему тебя так долго не было? - Я в институт поступала, в другом городе. Далеко отсюда. - А почему мама не приезжала? - Она болеет часто, ты же знаешь. - А как там папа? - Папа как папа. Сейчас приедем, сама спросишь у него. - Любаша, а, правда, что мама из-за меня болеет? - Кто тебе сказал такую глупость? - Надя… - Дура она…. Но картошку вкусно жарит. Ты любишь картошку, лебеденок? - Да. Особенно с карамелькой. *** Сегодня мой день рождения. Двадцать пятое февраля. Первая пришла Надя. Она всегда приходит раньше всех. - Ну, здравствуй, Сашуля. Целует меня, крестится и садится ждать остальных. Она почти ничего не рассказывает, тихонько читает молитвы. Теперь от нее пахнет свечками и ладаном. Ей уже тридцать один год и она монашка. Замужем не была. Ни детей, ни мужа. Невеста Христова. Смешно. А если она до ста лет доживет? Интересно, что Христос будет делать с такой старой невестой? - Ты, Сашенька, и так все про меня знаешь. И я про тебя тоже. Вот подождем Веру, она скоро должна подъехать. Поезд без опозданий должен прийти, я на вокзал звонила. Ноги у меня болят. Снега-то навалило…. Как прорвало его с неба. И что за погода…. Приехала Вера. Она стала очень толстая. Колобком подкатилась ко мне, чмокнула, испачкала меня помадой, правда, тут же стерла ее с моего лица. - Надюша, ну, как ты, родная? Защебетали. Им хоть есть о чем поговорить. С Веркой у нас никогда не было общих тем для разговоров. Я была слишком маленькой, когда мы жили вместе, а потом она уехала так далеко, что у нее никто из нас и не был. Живет в своей добровольной ссылке и, по-моему, весьма довольна. - Ой, глянь-ка, Любка идет. Вер, я прошу тебя…. Не трогай ее, а. - Нужна она мне…. Я к Сашке пришла…. Посмотрите, кто к нам пожаловал! Саш, тебе великую честь оказали! - Ну, надо же, у тебя еще рот открывается. Я думала, совсем жиром заплыла. Карамелька. Ничегошеньки почти от нее не осталось. Слабый, едва уловимый, сладкий запах еще живет в ней, но его каждую нашу встречу перебивает какой-то новый. Терпкий, горький, пряный…. Сегодня добавился еще один, хорошо знакомый мне. - А чего это ты трезвая? - Вер, ты обещала…. - Нет, ну, мне просто интересно. Два года назад она приволоклась в стельку пьяная. С какой-то коровой крашеной. Устроила здесь показательные выступления. Чего сегодня так скучно, а? - Единственная корова, которая приволоклась тогда – это была ты. А сейчас ты, вообще, на бегемота похожа. В следующий раз к нам слониха приедет, да? - Заткнись, алкоголичка! - У тебя запоздалая реакция. Когда я была пьяная, ты меня наркоманкой называла. Теперь, когда я трезвая, почему-то алкоголичкой. Мозгам свежий воздух нужен, сестренка. Ты бы им липосакцию сделала. А то тебя звания профессора лишат за утрату выдающихся мыслительных способностей. - Девочки, давайте лучше по пирожку съедим, а? - Давай. Вер, тебе один или два? Или ты уже на диете? - Дура, ты, Любка. И злая. - Вот те на! Я о тебе же беспокоюсь. Я почти никогда не чувствовала запаха Веры. Она всегда благоухала парфюмами. Искусственные ароматы. Иногда сквозь кирпичные стены “Ландышей” и бетонные блоки “Шанелей” пробивался запах морской воды. Соль и вода. Грустный запах. - Где ты пропадала на этот раз. Пять лет назад я привезла тебя из каких-то Малых Пердунков. Вшивую, чесоточную и всю пропитанную гашишем. - Во-первых, я никогда не курила гашиш… - Извини, тема моей докторской не имеет отношения к наркотикам. Имею права не разбираться в этих тонкостях. - Извиняю, я тоже ничего не понимаю в мертвых языках. - Кетский язык еще не мертвый, просто носители языка вымирают, а новым поколениям он без надобности. - А тебе он зачем? - Чтобы не сойти с ума. Где-то, совсем рядом, застучал свои телеграммы дятел. - А у меня картошка все время подгорать стала… - Так, где тебя носило? - Я ребеночка родила. Девочка….. Рыжая и родинка, как у мамы, под левым ухом. - Любаша, милая моя, так чего же ты молчала…. Ладан заполнил все пространство. Тяжелый и приторный. Его можно было есть ложками, как мороженное, но не хотелось. - А кто отец? Только не говори, что это та крашеная кикимора. - Профессор, возможно, это тоже не связано с темой Вашей диссертации, но Вы не можете не знать, что для этого необходим мужчина. - Без соплей. На что жить будешь с ребенком? - А хочешь, я ее тебе отдам? У тебя все равно с твоим муррженьком детей нет. Ты ее кетскому языку научишь. - Любаша, да что же это ты такое говоришь? - А она сумасшедшая, Надя. Мне еще тогда ее нарколог говорил, что у нее не все дома. В дурку тебя надо сдать. Тебе нельзя быть матерью. - Вот тут ты права. Нельзя. Впрочем, как и тебе. Думаешь, я не знаю, отчего тебя так прет, как на дрожжах? Денег куча, не знаешь куда девать, а ребенка родить не можешь. Тебе бы всех в дурдом сдать. Мать туда упрятала. Меня отправишь. Твоя бы воля, ты бы от всех избавилась. - Овца ты, неблагодарная. И чего я с тобой вожусь, не знаю. У дятла появился текст для новых сообщений. - Может картошка пошла какая пестицидная…. - Причем здесь картошка? - Да, говорю же, пригорает последнее время. Может это из-за пестицидов…. - Умерла она. - Кто? - Дочка моя. И недели не пожила. Сердце остановилось и все. Как у Саши. - Отец тоже тихо умер. Прилег на диванчик и не встал больше. - Грехи наши. Ноги у меня разболелись. К непогоде, наверно. Пойдемте, девочки. Нам еще к папе надо зайти. Его, небось, тоже снегом завалило. Я Сашку полчаса разгребала. *** Корвалол убьет жалкие остатки карамели. Вера купит себе более стойкие духи. Надя теперь будет ставить на одну свечу больше в левом углу храма. Мои родные запахи. Иссушенные и обожженные. Они уходят, оставляя следы пепла за собой. А у пепла нет запаха. |
В храм не пускают...
Когда человек был ещё ребёнком, бабушка всегда говорила ему: «Внучек, вот вырастешь ты большой, станет тебе на душе плохо — ты иди в храм, тебе всегда там легче будет». Вырос человек. И стало ему жить как-то совсем невыносимо. Вспомнил он совет бабушки и пошёл в храм. И тут к нему подходит кто-то: «Не так руки держишь!» Вторая подбегает: «Не там стоишь!» Третья ворчит: «Не так одет!» Сзади одёргивают: «Неправильно крестишься!» А тут подошла одна женщина и говорит ему: — Вы бы вышли из храма, купили себе книжку о том, как себя здесь вести надо, потом бы и заходили. Вышел человек из храма, сел на скамейку и горько заплакал. И вдруг слышит он голос: — Что ты, дитя моё, плачешь? Поднял человек своё заплаканное лицо и увидел Христа. Говорит: — Господи! Меня в храм не пускают! Обнял его Иисус: — Не плачь, они и меня давно туда не пускают. |
Когда-то давно старый индеец рассказал своему внуку одну жизненную истину. - Внутри каждого человека идет борьба очень похожая на борьбу двух волков. Один волк представляет зло
– зависть, ревность, сожаление, эгоизм, амбиции, ложь… Другой волк представляет добро – мир, любовь, надежду, любезность, истину, доброту, верность. Маленький индеец, тронутый до глубины души словами деда, на несколько мгновений задумался, а потом спросил. - А какой волк в конце побеждает? Лицо старого индейца тронула едва заметная улыбка и он ответил. - Всегда побеждает тот волк, которого ты кормишь. |
Цитата:
+ Пошла переводить на чешский - для своего чада... |
"Бросая в воду камешки, смотри на круги,ими образуемые; иначе такое бросание будет пустою забавою."
Козьма Прутков Любите ли Вы, о читатель, играть с котятами? Любите ли Вы в миг, когда он, шаловливый, пребывая в иллюзиях жизни сей, совершенно не внимает Вашему присутствию, опустить ему сверху веревочку - прямо пред незрелым носом его? Или же, дремлющему ему, оставаясь им незамеченным, подсунуть кусочек колбаски? Если да, то неоднократно приходилось наблюдать Вам милую непосредственность сего юного субъекта, с коей он тут же начинает общаться с вожделенным объектом. Он самозабвенно гоняется за веревочкой, переключаясь иногда на собственный хвост, или же, урча и ревниво оглядываясь, ухаживает за колбаской, и попробуй теперь сунуть руку за своей же колбасой - ого! И - особенно если Вы постараетесь при всем при этом оставаться незамеченным - не зародятся, увы, и не станут роиться в голове его мысли, догадки и предположения об источнике наслаждений. Не так ли и мы, о милый читатель, гоняемся за нашими веревочками, не утруждая себя мыслию об Источнике, нам их предоставляющем? А, догнав очередную веревочку и урча над очередной колбаской, думаем: "Сила моя и крепость руки моей доставили мне богатство это"... |
Часовой пояс GMT +3, время: 19:02. |
vBulletin v3.0.1, Copyright ©2000-2025, Jelsoft Enterprises Ltd.
Русский перевод: zCarot, Vovan & Co